Помню, ахунд приказал нам, как обычно, стать на колени, сам сел. подобрав под себя ноги, начал листать толстую книгу — коран, отыскивая нужную для занятий суру[7]. Язык ахунда между тем сам собой шевелился, изо рта машинально вылетали слова:
— Так, так… Кого аллах любит на этом свете, того лишает богатства…
Я не вытерпел: спросил, не переставая думать о своих новых ботинках:
— Значит, кому аллах дал богатство на этом свете, того бог не любит и тот на том свете попадет в ад?
— Разумеется, — ответил ахунд.
Ответ не понравился не только мне, но и сыну богача Хаджи Исмаила — Саттару. Лицо его побледнело, затем покраснело, видно было, что Саттар не на шутку перепугался. Он заискивающе посмотрел в глаза ахунду, дрогнувшим голосом произнес:
— Мы же не просили аллаха, чтобы он сделал нас богатыми. Зачем нам богатство? Зачем нам на том свете ад?
— Могучий аллах, когда творил мир, ещё тогда определил, кому богатство, а кому бедность. Так уж устроен мир. Иначе аллах не мог бы испытать людей в преданности, — спокойно ответил ахунд,
Губы Саттара дрогнули, глаза наполнились слезами.
— А если мы отдадим свое богатство, сможем ли купить себе место в раю?
Ахунд многозначительно произнес:
— Многие мудрецы — истинные мусульмане — так и поступили когда-то; отдали свое имущество на благо аллаха и заслужили место в раю. Вспомните-ка о двенадцати имамах…
Вопросы Саттара и ответы ахунда до того поразили меня, что сердцу стало больно. Надо было промолчать, но язык не подчинился моей воле. Я сердито спросил:
— Значит, рай — это тоже надувательство, торговля? Место в раю, как в кавехане, купить можно за деньги? А деньги имеются только у богатых! Значит, свет и рай только богатым?! Выходит, чтобы мне попасть в рай, надо отдать мои новые ботинки?!
Ахунд уронил книгу на колени, зрачки его желтых глаз расширились. В следующее мгновенье он проворно встал на ноги, и крепкая арчовая палка обрушилась на мои плечи и голову. Я закрылся от ударов и все порывался вскочить, но ахунд заходил то с одной, то с другой стороны и продолжал колотить меня. Ученики притихли, как мыши перед кошкой, никто ни звука, Наконец ахунд отбросил палку, склонился надо мной, сказал грозно:
— Покайся перед всеми, сын Гулама, что по глупости своей сказал неугодное аллаху!
Я молчал. И не потому молчал, что был убежден в своей правоте. Внутри у меня все кипело. Я готов был разорвать ахунда, умереть от его палки, но взять свои слова обратно — этого никогда бы он не дождался.
— Почему молчишь, Гусейнкули? — не дождавшись ответа, гневно спросил ахунд. — Или мало я тебе сделал внушений? Тогда добавлю. Ну-ка, Мухтар, возьми палку и дай этому наглецу как следует!
Мухтар поднялся с колен, подошел ко мне и гневно вдруг крикнул:
— Встань, Гусо! Чего ты стоишь на коленях перед ним?!
Это было так неожиданно для всех, что ни ахунд, ни кто другой из стоящих на коленях учеников не произнес ни слова. Мм вышли из класса и, когда уже отошли от мектеба, услышали из окна гневный надтреснутый голос своего наставника:
— И не появляйтесь больше, бандиты… Чтоб вашей ноги тут не было, пропадите вы в преисподней!
Мухтар повернулся и крикнул что было сил:
— На — выкуси, ишак старый! — И захохотал…
Молча мы дошли до моста и молча разошлись по домам. Мухтар в одну, а я в другую сторону…
Об этом я вспомнил, слушая музыку Абдулло Тарчи. А потом, лежа в постели на кошме, я думал о Киштане. Поехать бы туда вместе с Абдулло, повидаться с Мухтаром, теперь он уже большой стал. Послушать бы волшебные сказки пастуха, дедушки Жано, и пение соловьев послушать…
Утром, когда я проснулся, отца и Абдулло Тарчи в доме уже не было. Оказывается, на рассвете они вместе выехали в Киштан, на свадьбу Абдулло…
Небо над Боджнурдом заволокли тучи. Идет дождь: теплые росинки освежают сады, поля и горные пастбища. Тихо бреду под дождем по улицам, ищу работу. Захожу в рисообделочный цех. Хозяин оглядел меня с ног до головы, говорит: «Давай, приступай, посмотрим, что из этого выйдет.» Мне пятнадцать лет, силенок у меня еще маловато, а в цехе орудуют тридцатилетние верзилы с мускулистыми руками и бычьими шеями. Ухожу из цеха подавленным, всю дорогу думаю, когда же, наконец, я стану взрослым!
По пути зашел к тете Хотитдже. Дома Мансур один. Он вдруг, ни с того, ни с сего, спрашивает:
— Гусо, хочешь работать конюхом?
— Еще бы! За это я буду молиться и приносить дары не только аллаху, но и тебе, Мансур. Но что-то мало верится в это чудо аллаха.
— Небо не моли, а мне верь, Гусо. У чиновников Каргузара, большого учреждения, есть конюшня, а конюха нет. Нужен конюх, именно такого возраста, как ты. Точно такого, год в год.
— А почему именно в моих годах? Взрослые тоже могут ухаживать…
— Ах, какой ты бестолковый дурак! У чиновников молодые жены! Так что взрослый конюх им не нужен… Понимаешь ты, нет?
— Мансур-джан, зачем мне все это понимать? Я же не пророк, правда?
— Бе, что с тобой говорить! Приходи завтра утром сюда, и мы отправимся в Каргузар…
Утром я захожу за Мансуром, мы шествуем по тихим улицам Боджнурда. Останавливаемся возле двухэтажного здания с привлекательной вывеской. У входа высокое крыльцо, над которым ласково шумят ветви деревьев, а из открытых окон второго этажа слышится ругань и женский плач. Оказывается, семьи служащих живут тут же, при филиале министерства. Внизу контора, вверху — жены и дети, кошки и канарейки… Ровно в девять Мансур вводит меня в приемную заведующего этой «шара-бара» господина Давуд-хана Саидольмулка. Мансур заискивающе и плутовато склоняется перед жирным человеком с сияющей плешью, говорит, что вот привел конюха по рекомендации Зейнаб-енга. Плешивый Давуд-хан осматривает меня красными, заплывшими с похмелья глазами, будто взвешивает— сколько же мне лет, прикидывает, бреюсь ли я, наконец говорит:
— Дурачок еще желторотый… Ладно, идите на скотный двор…
Идем. Там нас встречает прилизанный, бодрый чиновник. Он ведет меня в конюшню, показывает жеребца арабской породы. Конь— гнедого цвета, у него маленькая, словно выточенная, голова, коротко подстриженная грива. Чиновник, видимо, управляющий хозяйством, поясняет, как надо обращаться с конем, как он устроен, чем его кормить, какой водой поить, когда выводить на прогулку. Одного только не сказал: зачем лошади нужен хвост. Смеюсь про себя и бесконечно рад новой работе. Оглядываю коня, а сам в душе благодарю аллаха и Мансура. Жалко, дары им не могу преподнести. Выхожу во двор, оглядываю хозяйские владения. Каргузар делится на два огромных отсека, вернее на два двора: в одном живут Давуд-хан и его братья, в другом размещены прислуга, кухня и конюшня. Прямо ко двору примыкает большой тенистый, пахучий сад, разбитый на клумбы и газоны. Там пестрят цветы всех красок и оттенков: красные, оранжевые, желтые, фиолетовые, голубые, розовые. Целые клумбы снежно-белых цветов. Подумать только: когда садовник, седобородый медлительный старик, залезает в клумбу с белыми цветами, то борода его сливается с кипенью лепестков, и лицо старика кажется без бороды, маленьким, суслиным.
Давуд-хан и его братья — тегеранцы и, как говорят о них, образованные люди. Наверное, так и есть, потому что приняли они меня безо всяких допросов и запугиваний, с первого дня разрешили ходить по всему двору, где угодно, и сразу же с сумкой отправили на базар за продуктами. Выбирай и покупай— чего душе угодно!
Ночую на кухне. Там же живет повар, тегеранец, Гасан-хан. Плата за мой труд — ноль целых и ноль десятых. Несовершеннолетним по закону плата за труд не положена. Кормит меня повар тем же, что варит и жарит для чиновников. Утром я аккуратно убираю конюшню и ровно на час веду жеребца на прогулку за город. Веду в поводу. Конь горячий, взвивается свечкой, так и рвется ветром пронестись по равнине. Я озираюсь по сторонам и, если никого нет рядом, вскакиваю коню на спину и ударяю голыми пятками по бокам. Жеребец радостно ржет и летит, почти не касаяь земли, как птица. Одной рукой я держусь за уздечку, другой — за гриву. С этого дикого жеребца можно запросто упасть.
Конь, базар, разноска, кухня, — это повторяется изо дня в день. И хотя работа однообразна, она нравится. Почти весь день я среди горожан. Уже немного говорю по-фарсидски, на тегеранском наречии. Правда, этот язык я усваиваю с трудом и не без приключений.
Однажды Давуд-хан позвал меня и говорит:
— Эй, Гус! Иди к финансовому чиновнику, скажи ему, что я сегодня принял мозхел[8], пусть не ждет!
— Есть, господин Давуд-хан!
Прибегаю в контору, докладываю:
— Господин Мубашшер! Господин Давуд-хан сказал, чтобы вы его не ждали, он съел эзгал…
Сидевшие в конторе чиновники разразились дружным хохотом. Я растерялся! И никак не мог понять, над чем они смеются. Потом сообразил, что сказал не то, что нужно. Сконфуженный, я покинул контору. Черт их поймет, этих чернильных крыс. На другой день, едва появился на пороге конторы, хохот поднялся опять. В тот же день я узнал, что «эзгал» — это… понос. Вах-вах! Я поблагодарил аллаха, что он отвел гнев Давуд-хана от моей бедной головы.