Дружески пожав руку молодому человеку, он познакомил его с Милошевым, казавшимся какой-то красной девицей, затянутой в офицерский мундир. Совсем юный, даже безусый, поручик Милошев совсем не производил впечатления бравого воина, какими в большинстве были все Преображенские офицеры, и оправдывал свое сходство с девушкой не только своим юным видом, не только своими белокурыми курчавыми волосами, но в особенности тем, что при каждой фразе, обращенной к нему, на его полных щеках вспыхивал яркий румянец. И теперь, здороваясь с Баскаковым, он покраснел до корней волос и потупил свои серые глаза с таким странным видом, что Василий Григорьевич не мог удержаться от невольной улыбки.
— Ну, как вы провели сегодняшнюю ночь? — спросил Лихарев, когда Василий Григорьевич уселся. — Что до меня, так я спал отвратительно: только под утро забылся, да и то помешали. Вот пришел Милуша и разогнал мой сон.
— Я спал тоже не лучше вашего! — отозвался Баскаков. — Должно быть, ваш петербургский воздух способен убивать энергию даже в самых стойких людях.
— Ну, это, батенька, не от того! Просто чересчур сильны были впечатления вчерашнего дня. Кстати, слышали новость?
— Слышал и даже обрадовался.
Милошев удивленно расширил глаза, а Антон Петрович воскликнул:
— Чему же тут радоваться? Событие, можно сказать, самое наипечальное.
Баскаков покраснел, точно школьник, которому дали урок, и смущенно проговорил:
— Вы меня не так поняли. Я обрадовался не тому, что скончалась императрица, я — русский человек, а для каждого русского траур императорской семьи является его собственным трауром; я порадовался потому, что не бывает худа без добра. Очень печально, что умерла государыня, но, воля ваша, я от души говорю слава Богу, что с ее смертью пришел конец владычеству Бирона.
Милошев и Лихарев быстро переглянулись между собою.
— Эге, сударь! — проговорил Антон Петрович. — Так вы, стало быть, ничего не знаете. Опасно о таких вещах разговаривать, тем более вслух: но, с одной стороны, я могу поручиться за солидную толщину стен моей квартиры, а с другой — вы мне внушаете слишком большое доверие, чтобы я вас стал опасаться. В том-то и дело, что, к сожалению, владычество Бирона не кончилось, а еще более усилилось.
Баскаков вздрогнул и почувствовал, как по его коже точно прошла струйка холодной воды.
— Что вы говорите? — воскликнул он.
— Правду, Василий Григорьевич, истинную правду, вот, коли не верите, так Милушу спросите. Он мне все сие и поведал. Государыня перед кончиной над малолетним императором регентство учинила и регентом Бирона назначила — значит, он ныне еще в большей силе, чем прежде. Прежде он, можно сказать, хоть и кушал живьем людей, да все, как-никак, а с опаской, а теперь так кушать будет, что только хруст пойдет.
Это сообщение совсем ошеломило Василия Григорьевича. Страхи его явились снова, и сердце забилось не только тревожно, но точно хотело выпрыгнуть из грудной клетки. Он нервно взъерошил волосы, резко вскочил со стула, прошелся несколько раз по комнате крупными шагами и затем сказал:
— Ну, в таком разе прощайте! Ноне же я немедленно в Москву удеру… будет с меня и вчерашних страхов, и сегодняшней ночи. Там, по крайности, я хоть спал спокойно.
Лихарев расхохотался.
— Ого, сударь, здорово же вы напуганы!
— Напугаешься тут, ежели перед глазами то и дело красные рубахи мелькают, а в ушах, что ни минута, «слово и дело» слышится. Нет, кончено! Уезжаю.
— А как же вы Николашу-то хотели видеть?
— Бог с ним! — махнув рукой, промолвил Баскаков. — Коли пожелает нас видеть, может в Белокаменную приехать — не велик путь, а мне совсем своей головой рисковать не хочется; да я прямо изведусь здесь. Это уж ни на что не похоже.
— Как хотите, сударь, как хотите, удерживать вас не стану: и то сказать, большой радости у нас тут нет. Так вы и в самом деле сегодня уедете?
— Сегодня, сегодня, и мешкать не буду! Вот, сейчас к себе на заезжий двор отправлюсь, уложусь — и прямо на почтовую станцию.
— В таком разе прощайте. Жалко мне с вами расставаться, по душе вы мне как-то пришлись, — ну, да делать нечего! Авось, Бог даст, увидимся…
Он крепко пожал руку Баскакова. Василий Григорьевич простился с Милошевым и, точно подгоняемый страхом, торопливыми шагами вышел из квартиры Лихарева.
Баскаков крупным твердым шагом шел по мосткам, пробираясь на Невскую перспективу. Твердое решение, которое созрело в нем, нисколько не изменилось от того, что теперь на улице стало как-то светлее, от того, что тучи, закутывавшие небо, точно разорвались и с клочка освободившегося от них небосвода упал яркий солнечный луч, точно осыпавший золотой пылью за минуту до этого еще хмурый город, точно озаривший своим блеском петербуржцев, на лицах которых как бы задрожала легкая улыбка, словно вызванная в ответ на улыбку природы. Василий Григорьевич даже не заметил этой метаморфозы: у него на душе было хмуро, и поэтому и дома, мимо которых он проходил, и сама улица, и дрожавший перед ним солнечный луч казались ему такими же хмурыми.
Нужно было переходить через дорогу. Погруженный в глубокую задумчивость, даже не обращая внимания на то, что он шагнул прямо в лужу, Василий Григорьевич стал переходить через улицу. В это самое время из-за угла вывернула тяжелая берлина, громыхавшая колесами по грязной мостовой. Кучер, сидевший на козлах, заорал обычное «пади», но только в ту самую минуту, когда Василия Григорьевича обожгло горячее, влажное дыхание лошади, пахнувшее ему прямо в лицо. Баскаков испуганно отшатнулся, хотел отскочить в сторону, но было уже поздно: лошадь сшибла его с ног, другая ударила его копытом, когда он тяжело упал на землю… Все закружилось перед его глазами: и дома, и церковная колокольня, видневшаяся невдалеке, по которой скользнул его тускнеющий взгляд, когда он падал, и бежавшие со всех сторон, увидев сбитого лошадьми человека, люди, и тяжелая берлина, прогромыхавшая мимо него, и он потерял сознание. Кучер берлины бросил равнодушный взгляд на сбитого им с ног человека, щелкнул лошадей бичом и хотел поскорей умчаться, но в это самое время маленькая ручка дернула за шнурок, привязанный к его руке, из окна берлины высунулась женская головка, и он услышал негодующий возглас:
— Степан, как ты смеешь? Остановись сейчас же!
Повинуясь энергичному приказанию хозяйки, кучер сдержал разгоряченных лошадей, выездной гусар, стоявший на запятках берлины, торопливо соскочил на землю, отворил дверцу, которую уже нетерпеливо дергала рука молодой женщины, сидевшей в берлине, и хозяйка лошадей, сбивших Баскакова, выпрыгнула из экипажа и почти бегом, волоча прямо по грязи длиннейший шлейф своего платья, подбежала к тому месту, где лежал Василий Григорьевич, окруженный целой толпой неведомо откуда собравшихся зевак.
Лицо Василия Григорьевича было мертвенно-бледно: из рассеченного лба струилась кровь, сбегая по волосам и смешиваясь с грязной водой стоявшей тут же лужи, и трудно было различить сразу, жив ли молодой человек, или уже душа оставила его тело?
Молодая женщина наклонилась над ним и участливо поглядела на красивое лицо жертвы ее лошадей; в глазах ее сверкнули слезинки непритворного горя, и, обращаясь к толпе, с равнодушным любопытством смотревшей на эту сцену, она проговорила дрожащим от волнения голосом:
— Может быть, он еще жив, его нельзя так оставить… ради Бога, помогите мне перенести его в мой экипаж.
Ее слова тотчас же подействовали; несколько человек схватили Василия Григорьевича на руки и осторожно перенесли в берлину, где и уложили на мягкое, обитое шелком сиденье.
Прежде чем сесть, молодая женщина сказала кучеру:
— Поезжай, Степан, шагом, как можно осторожнее.
Затем она села на переднее сиденье, гусар захлопнул дверцу, и берлина медленно тронулась по улице, провожаемая взглядами толпы, долго еще не расходившейся с места неожиданной катастрофы и оповещавшей о ней новых зрителей, подходивших видя эту толпу.
Когда Василий Григорьевич очнулся и открыл глаза, на его лице отразилось такое удивление, что, если бы он увидел себя в зеркале, он, наверное, расхохотался бы: ему показалось, что он спит, но, неловко повернув голову, он почувствовал какую-то странную, ноющую боль во лбу, поднял руку и ощупал на голове повязку. Тогда он огляделся с тем же удивлением и вдруг вспыхнувшим любопытством еще раз.
Мягкий полусвет, лившийся от закрытого абажуром канделябра, падал на совершенно незнакомую ему обстановку: прямо перед ним виднелась тяжелая резная дверь, на которой причудливыми фестонами лежала голубая бархатная драпировка. Такой же голубой, отливавший теперь бледно-зеленоватым цветом, ковер затягивал пол. В углу комнаты, бывшем в поле его зрения, виднелись маленькие красивые креслица. Немного подальше, среди целой купы редких растений, белел мрамор какой-то статуи, очертания которой, однако, не могли уловить его утомленные глаза. Ничего подобного ему никогда не приходилось видеть. Обстановка была слишком роскошна даже для сна.