Доктор хотел было оправдываться, но Браницкий, не давая ему говорить, продолжал:
– Дорогой Клемент, поверь мне, что, если я иногда и кажусь на вид отупевшим, потому что на голове и на плечах у меня лежит слишком тяжелое бремя, то я на самом деле еще не утратил ни чувства наблюдательности, ни память.
– Ах, ваше превосходительство, – прервал доктор.
– Я сделаю все, что должен сделать, и притом самым приличным образом, – со вздохом сказал гетман. – А ты, мой дорогой Клемент, поезжай туда, сделай, что можешь, и привези мне известия о них.
Клемент хотел было оправдываться в том, что он никогда не был дурного мнения о гетмане, но вошедший камердинер принес привезенные с эстафетой письма из Варшавы и доложил о прибытии старосты Браньского.
– Здоровье мое не дурно, – тотчас же сказал Браницкий, обращаясь к доктору. – На меня всегда оказывают чудесное влияние весна и тепло.
Он улыбнулся, как будто на прощание; староста Браньский входил уже в комнату.
В продолжение дня все шло обычным порядком. К обеду съехалось несколько новых лиц из провинции, шляхтичей, с которыми гетман весело и свободно разговаривал.
После обеда решено было ехать в Хорощу, но гетманша чувствовала себя не совсем здоровою, а Браницкий изъявил желание совершить эту поездку в небольшой компании и взял с собою одного только полковника Венгерского.
По дороге разговора почти не было; гетман был сумрачен и задумчив, а когда он бывал в таком настроении, никто не решался с ним заговорить. Карета остановилась около летнего дворца, когда Венгерский вышел из нее, гетман велел ему похлопотать об ужине, а сам выразил желание зайти в расположенный поблизости от дворца монастырь доминиканцев. Слугам, которые хотели было сопровождать его, он приказал остаться, а сам медленно направился к доминиканцам.
Здесь о всяком посещении высокого гостя знали, обыкновенно, заранее, и духовенство устраивало ему торжественную встречу. Но на этот раз Браницкий захотел явиться к братии неожиданно; и когда он появился у ворот, и привратник заметил и узнал его, он поднял такой трезвон, что все монахи повыбегали из своих келий, как будто на пожар. В монастыре поднялась невообразимая суматоха.
Браницкий был уже в коридоре, когда навстречу ему выбежал запыхавшийся, вспотевший настоятель и при виде гетмана в отчаянии всплеснул руками.
– Отец Целестин, – с улыбкой обратился к нему гетман, – я зашел к вам на одну минуточку – поговорить об одном деле. Проводите меня в свою келью. Я не отниму у вас много времени…
Так как в это время успела уже сбежаться чуть не вся братия, привлеченная звоном у ворот, то гетмана, старавшегося принять веселый вид, с почетом проводили до помещения настоятеля и здесь оставили их вдвоем. Отец Целестин хотел было усадить гостя на парадное кресло, угостить его чем-нибудь прохладительным от убогих запасов монастыря, но гетман поблагодарил его и, оглянувшись, сказал:
– Я должен сказать вам несколько слов, отец мой. Здесь, в Борку, умер мой давний слуга, егермейстер; я хотел бы устроить ему хорошие похороны. Не знаю уж, чья тут вина, но он за что-то был в обиде на меня. Вдова от меня ничего не примет. Поэтому я и прошу вас теперь же заняться погребением, не считаясь с ними; я плачу за все… Но обо мне ни слова… Настоятель склонил голову в знак послушания.
– Готовы исполнить желание вашего превосходительства теперь, всегда и во веки веков… Духовенство совершит погребение, не входя ни в какие денежные переговоры с семьей покойного, и ксендз-распорядитель займется устройством погребальной процессии.
– Но все это надо сделать поскорее, – прибавил гетман, – а о моем посредничестве…
– Я помню…
Ни слова никому, – сказал настоятель.
Гетман все еще не садился, но чтобы переменить тему разговора, он спросил:
– Ну, как поживает ваш отец Елисей? Что он жив? Здоров?
Вопрос этот был, по-видимому, неприятен настоятелю; он в замешательстве опустил голову и, помолчав, тихо сказал:
– На несчастье наше жив этот несчастный! Жив, хотя, говоря по совести, если бы Бог во славу свою взял его от нас, то это было бы лучше, чем продолжить его жизнь нам на горе.
Настоятель прервал свою речь, помолчал и докончил с грустью:
– Мы были вынуждены отвести ему отдельную келью, запретив выход из нее в костел и проповеди с кафедры.
– Что же, он провинился в чем-нибудь? – спросил Браницкий.
– Нет, это старец богобоязненный и примерной жизни, – ответил настоятель, – его можно бы было поставить в пример младшим, если бы не странные заблуждения, в которые он иногда впадает, и от которых одно спасенье – принудить его к молчанию.
Ксендз Целестин вздохнул.
– Может быть, вам это покажется странным во мне, – нерешительно начал гетман, – если я попрошу вас провести меня к бедному старику? Сочтите это просто грешным любопытством светского лица.
На лице настоятеля отразилась печаль и сильная растерянность.
– Я не хотел бы, – сказал он, – противиться желанию вашего превосходительства, но…
Такое любопытство, если не грешное, то во всяком случае не скромное. Это – забава, от которой слезы навертываются на глаза, потому что разум человеческий сходит с прямого пути.
– Но ведь он был в полном сознании в последний раз, когда я его видел? – возразил Браницкий.
– Лучше бы он уж не казался таким, чтобы не вводить никого в заблуждение, – заметил настоятель.
– Но один разговор с ним ведь не повредит мне! – настаивал гетман.
– Я совершенно этого не боюсь, – запротестовал доминиканец, – но, может быть, он произведет на вас неприятное впечатление, потому что старик находится в таком состоянии, когда люди не желают и не умеют ни к кому отнестись с почтением. Зачем же вашему превосходительству подвергаться этому?
Браницкий, уже не возражая ничего на эти доводы, пошел к дверям и сказал:
– Впустите меня на минуточку в его келью. Прошу вас об этом.
Отец Целестин, исчерпав все убеждения, последовал за гетманом, лицо его имело недовольное и озабоченное выражение.
Выйдя в коридор, он указал рукою дорогу к келье о. Елисея и молча проводил его до нее. Шепнул только, что хотел бы предупредить старика о посещении такого почетного гостя.
Пройдя еще несколько шагов, они остановились у порога кельи, и настоятель отворил дверь в нее; в глубине маленькой, полутемной кельи гетман различил старого, сгорбленного, совершенно лысого монаха, стоявшего на коленях перед распятием со сложенными руками и молившегося. У ног его лежал череп мертвеца.
Настоятель наклонился к нему и стал что-то шептать, но монах, казалось, не слушал его и не обращал на него внимания; прошло довольно много времени, прежде чем он, склонившись головой до самой земли, медленно поднялся, и гетман увидел перед собою совершенно дряхлого, высохшего, но не от лет, а от жизни монаха в сильно поношенной одежде, который, поглядывая на дверь, искал его взглядом.
Но в этом взгляде не было ни смирения, ни раболепства, которое выказывали по отношению к такому высокому сановнику все, не исключая и духовных лиц; вошедший был в глазах монаха не гетман, а грешник и ближний. Вся фигура этого старца, словно сошедшего с картины, была идеалом аскета, который, живя на свете, не принадлежит свету. Следы добровольного умерщвления тела и небесных восторгов рисовались на его лице, внушая уважение и тревогу, а взгляд его имел в себе такую твердость и силу духа, что ничто не могло ему противиться. Глубоко запавшие, но живые глаза, смотрели ясным взглядом, проникавшим до глубины души и, казалось, видевшим то, что было скрыто для всех. В линии крепко сжатых губ была горечь и большая доброта, вернее, большое сострадание к людям, и печаль, вызванная зрелищем их ошибок и неправедной жизни. На его лбу, покрытом так же, как и все лицо, мелкими морщинками, лежала печать задумчивости, окутывавшая его, как бы облаком.
Гетман, войдя в комнату, склонил голову перед отцом Елисеем, а настоятель, обеспокоенный предстоящим свиданием и как бы предчувствуя, каким оно будет, поклонился Браницкому и, знаком объяснив ему, что будет поджидать его неподалеку, вышел в коридор.
Отец Елисей долго смотрел на вошедшего, не говоря ни слова; он оглядел его с ног до головы, и еще яснее обозначилось на его лице выражение сострадания.
– Что же, отец, разве ты не узнал своего старого кающегося? – сказал гетман, приближаясь к нему.
Монах пожал плечами.
– Дитя мое, – сказал он, – если бы я сам забыл вас, настоятель напомнил бы мне; поэтому не бойтесь, что я совершил ошибку, не приветствуя вас, как надлежит. Но чего же вы хотите от меня?
Он горько усмехнулся.
– Я жду от вас утешения, отец мой, – сказал гетман.
– Утешения? От меня? – повторил отец Елисей. – Такого утешения, какое вам нужно, я вам дать не могу, а то, что я вам могу дать, не будет для вас утешением!!!