Ильюша научил нас употреблять вместо пушечных банников и вместо помпонов на киверах коричневые головки тростника. Он водил нас ночью в осинки для отыскания волшебной лунной травки и папоротника, о которых рассказывал нам возмутительные страхи. Долго хранил он потом эти травки в большом стеклянном флаконе, и изредка под великим секретом показывал нам, какие странные пузыри и какой колдовской запах появлялись в этом флаконе… Не одну ночь заставлял он нас проводить в холодном поту, вспоминая его таинственные нашёптывания… Не было ни одного заливчика, ни одного бугра, ни одной дорожки, которой он не придал бы особенного названия, свято потом хранимого нами из поколения в поколение… Всё путешествие Дюмон-Дюрвиля можно было повторить в нашем пруде. Аллеи сада вели ко всем губернским городам России, а на полях, межниках, в осинках и в олешнике мы ежеминутно натыкались на места прославленных битв… Всё, что им читалось или слышалось, воспроизводилось тотчас на всеобъемлющей почве нашей Лазовки.
Ильюша рисовал планы и ландкарты наших владений с отчётливостью и подробностью топографа. Он увековечивал наши подвиги красноречивыми реляциями на серой бумаге, в два столбца, как издаются газеты. Эти документы, тщательно переписанные, он хранил у себя, как государственный архив. Там наш Саша назывался не просто Саша, а рассматривался как целый отряд стрелков под предводительством полковника Александра Чубка; межник, ведший в осинки, удостоивался названия почтового тракта в торговый город Пасеки, изобилующий прекрасным мёдом. Васька, сын Иванушкин, один из наших частых врагов, был описан под именем атамана горных хищников, неукротимого Васько Цыгана; а папенькин камердинер Пашка-Козёл даже назван главнокомандующим неприятельской армии и знаменитым полководцем.
Впоследствии, когда школьная наука просветила мой дикий разум, я часто при изучении истории индусов вспоминал об отношениях наших к Ильюше. Нет сомнения, что на заре человечества из него бы вышел жрец — просветитель и духовный руководитель толпы, который бы победоносно состязался своею неосязаемою силою с могуществом физических сил, бунтовавших кругом него.
Впрочем, в настоящем случае плаваньем нашим только отчасти руководил «хитроумный» Ильюша. Самым энергическим мотивом его сделалось теперь — доплыть до арбузной бахчи, о которой вдруг вспомнил Петруша; бахча эта лежала на самом берегу реки, не доезжая, может быть, полуверсты до её головища. Держал её какой-то полтавский хохол, седой, высокий мужик в смазных сапогах, которого мы иногда видали у себя в Лазовке.
Всем вдруг страстно захотелось арбузов. И именно чужих арбузов, запрещённых и охраняемых, которых достать надобно было всякими хитростями или даже открытым нападением… Петя порывался к бахче с каким-то остервенением, в котором его особенно усердно поддерживали обжора и лакомка Костя и Саша, бескорыстный обожатель всех опасных подвигов. Подплывали к бахче со множеством увёрток и осторожностей, которые, вероятно, были совершенно излишни среди безлюдных травянистых берегов… Но атаман уверял нас, что иначе мы все погибнем.
Мы сидели, пригнувшись к скамьям лодки, не шевелясь ни одним членом. Сердце замирало в ожидании какой-то неясной смертельной опасности, словно мы проплывали мимо грозных неприятельских батарей, из которых при первом неосторожном повороте головы грянут на нас картечь и ядра… Грёб один атаман. Вдруг и он бросил гресть… Лодка остановилась, медленно заворачивая носом к берегу… «Бахча!» — прошептал кто-то. Мы осторожно глянули вверх. Берега в этом месте были довольно высоки, и узенька речонка налила между ними круглое глубокое озерцо, совершенно чистое от тростников. На берегу ярко виднелись жёлтые подсолнухи, перегнувшиеся через редкий, едва смётанный тын, и соломенная верхушка шалаша с высоко воткнутым над нею веником седого ковыля. Запах огурцов заполонил все другие и разливался далеко кругом.
Атаман не рискнул выйти в открытое озерцо. Мы причалили к камышистым островкам, занимавшим середину речки. Они были так малы и так заросли кугою, осокой и тростником, что пять человек с трудом могли на них спрятаться. Лодка была вдвинута в проливчик, и нам всем велено как можно проворнее и как можно тише скидать рубашки и плыть к бахче через озеро в тени правого берега. Атаман обещал показать, где будет высадка. Сам он не поплыл с нами, а перешёл тут же на берег и пополз за камышами, пригибаясь, что-то высматривая и иногда грозя нам рукою…
Петруша плыл впереди всех нас, едва высунув нос из воды и осторожно отдуваясь. Сквозь неподвижную и прозрачную воду видны были медленные взмахи его ног… Мы лепились к нему, боясь отстать, подражая всем его приёмам, как стадо молоденьких тюленей за старою самкою… Идти скоро стало нельзя, и мы все поплыли. Подсолнухи и голубое небо безмолвно глядели на нас сверху, и ни один звук не рассеивал нашего внимания, глубоко сосредоточенного теперь на одном ожидании… Только рыба изредка плескала под берегом, да чуть слышно ломался тростник под ногою атамана. Далеко, но ещё звонко свистели кулики.
Атаман вдруг поднялся во весь рост и махнул нам рукою. Он стоял под самым скатом берега, на который нужно было взбираться. Мы тихо повернули к нему. Решено было ползти на четвереньках, в нескольких шагах друг от друга, прямо на берег и скатывать сорванные арбузы вниз, к тому месту, где поставили на часах Ильюшу. Он должен был собирать их в кучу, чтобы скорее можно было потом перенести в лодку.
Атаман строго запретил рвать больше двух арбузов на брата. Вот поползли… Так странно было видеть эти загорелые, голые фигуры с настороженными головами, ползущие на четвереньках из реки, словно семья диких хищников, каких-нибудь хорьков или лисиц, подкрадывающихся к стаду.
Вот подползли к гребню берега и осторожно выглянули наверх. Зелёные листья, плети и бледные головы арбузов необозримым полем стлались кругом за хворостяным тыном… Только жёлтые чалмы подсолнухов горделиво торчали над этими сплошными грядами, словно уцелевшие сарацинские богатыри среди поля, усеянного отсечёнными головами… Тёплый пар валил от тёплых гряд вверх к голубому и горячему небу… Казалось, не было души на несколько вёрст кругом, не только что в бахче. С первого разу мне померещились две человеческие фигуры, подходившие сбоку, и я было пугливо нырнул в траву; но сейчас же разглядел, что это были два чучела, поставленные для птиц: на одном был надет вместо шапки глиняный горшок, на другом повешена убитая галка.
И всё-таки страшно отдаться неизвестности, так и колотишься, пролезая за этот заповедный тын, вне которого чувствуешь себя ещё храбро и свободно, но за которым готов без боя отдать всякому свою честь и волю… Зелено и сыро перед глазами, ничего не видишь в этой глухой густоте грядок… Рука несмело отрогала полосатый кавун и ещё робче дёрнула его… Плети зашатались и зашелестели, казалось, так громко, что в шалаше было слышно. Я припал лицом к земле и ждал, что будет. В шалаше, однако, всё было спокойно. Только назади меня то и дело слышался странный глухой шум, как будто колёса катились по мягкой траве… Я не сразу сообразил, что это катились арбузы в Ильюшин провиантский магазин. Этот звук несколько ободрил меня. Сердце почуяло в этом звуке родные сердца, присутствующие так близко, где-нибудь за зелёною грядкою, готовые помочь и защитить тебя, родные руки, невидимо, но деятельно занятые тем, чем предстояло и мне заняться. Я с усилием оторвал свой арбуз и покатил его вниз наудачу, не успев даже рассмотреть, куда надобно было катить. Я рвал с какою-то судорожною торопливостью, не смея разглядывать и выбирать, всё, что попадалось под руку — огурцы, арбузы, тыквы, забыв о предписании атамана, забыв и то, что нам не донести до лодки того, что успел натащить я один. Страх, охвативший меня с первого разу, неотступно туманил мою голову, и я действовал в каком-то бессознательном состоянии, смутно помня только, что всего опаснее шум и движение, и что цель моя — рвать, рвать…
Раз мне почудилось, что кто-то звал меня, но я только прижал уши и насторожился. Зов не повторялся… Не повторялся уже и глухой шум катящихся арбузов… Потом мне показалось, будто что-то явственно заплескалось в воде. Я даже подумал, что братья спустились в воду; но всё-таки боялся двинуться с своего места… Лежал себе и рвал, как будто одержимый арбузонеистовством… Имя моё повторилось несколько громче и сердитее — звал атаман. Я собрал свой последний транспорт и стал осторожно повёртываться. Вдруг страшный звук цепи и свирепый хриплый лай оледенил мою душу. Что-то огромное, мохнатое мчалось недалеко от меня, прыгая, звеня, гремя, издавая оглушительный рёв. Ноги мои не разгибались, и воля отказывалась действовать. В бессмысленном ужасе я припал к земле и ждал своей участи. «Ой, ой, ой! Братцы! Спасите!» — раздался отчаянный вопль Кости. Я вскочил на ноги, забыв обо всём. Страшная белая овчарка, бежавшая на цепи вдоль каната, который был над тыном бахчи и которого никто из нас не заметил, с озлобленным брёхом взвивалась на своей цепи высоко в воздухе и рвалась теперь на бедного Костю, отрезанного ею от выхода. Костя лежал, опрокинувшись на сорванные им арбузы, с обезображенным от ужаса лицом, в двух вершках от когтей разъярённого пса, который душился на своей цепи, усиливаясь достать его.