Мы давно сидим, бросив вёсла, и беспомощно мокнем под дождём, задвинутые волною в чащу камышей. Чудно и страшно под грозою. Кто-то грозный и сильный гневается там наверху, выше облаков небесных. И всё притихло, приникло — что будет. Ничьего голоса не слыхать, ничьего существования не видно. Всякому страшно поднять одинокую голову навстречу этому мощному гневу. Люди и звери позабились, кто куда попал; кто начинал дело — не кончил; кто думал начать — не начал; все смолкли и остановились, ждут — что будет. Он один говорит свою грозную речь там наверху, всеми слышимый и всем страшный.
— Братцы! Его не переждёшь! Выходи на берег! — раздалась команда Бориса. Без возражение и размышления мы выбрались на берег, мокрые и грязные. До дома было ещё две версты, и приходилось бежать босиком через болотистый луг.
— Куда ж бежать? В сад, что ли? Ведь платье наше в саду? — спросил Ильюша.
Дело было совсем скверно. Атаман сердито кусал губы.
— Нет, ребята, — сказал он через минуту: — бежать во флигель; пролезем с выгона в окно и переоденемся там.
Все немедленно побежали к дому.
— Атаман! А лодка? — раздался чей-то слабенький голос, заглушаемый дождём и ветром.
Мы бежали, не слушая и не оглядываясь.
— Куда же лодку деть, атаман? Ведь она пропадёт. Эй, атаман! — кричал бедный Саша, никем уже не слышимый.
Он стоял одною ногою в лодке, по колено в холодной воде, другою на грязном берегу. Эти беленькие худенькие ножонки дрожали как в лихорадке, и по ним струился дождь… Несколько мгновений Саша нетерпеливо следил глазами за удаляющимся атаманом; наконец, видя бесплодность своих криков, взяв в руки последнее уцелевшее весло, выскочил из лодки и побежал вслед за нами.
* * *
По дорогам и полям бегали измокшие лакеи и кучера с зонтиками и галошами. Они искали барчуков, пропавших без вести. Маменька, в бесконечном испуге думая, что мы и утопли, и повесились, и провалились сквозь землю, стояла, пристыв к стёклам гостинного окна, из которого была видна купальня.
Вечером была другая гроза, тоже с молнией и громом, но в одной только маменькиной спальне. После неё, как и после настоящей грозы, скоро взошло солнце, и всем тотчас стало весело и ясно, как будто никогда никакой грозы даже в помине не было.
Летом мы все спим в огромной холодной вышке с балконом; в неё ведёт со двора наружная лестница, а с неё открывается обширный вид на окрестности. Это жильё совершенно отделено от дома, и после ужина, очутившись одни в этой детской казарме, мы были вольны, как птицы… Постели долой на балкон, все в ряд, небо с голубыми звёздами прямо над нами, ночная свежесть пробирается под одеяло, и слышно всю ночь гоготанье гусей на пруде, фырканье лошадей на конюшне… Ах, как спится хорошо!..
Все давно спят в доме; ослепают одно за одним даже окна девичьей и передней, в которых дольше всех горят огни… Дом стоит чёрный и большой, как плотно запертая шкатулка; из-за него крадётся месяц, сквозя в тополях… А нам всё видно сверху: вон в разных местах двора рядками и вроссыпь спят люди — в избах жарко ночью. Под горкою белеют гуси… Несколько рабочих лошадей со спутанными ногами, аппетитно отфыркиваясь и тяжело прыгая, жуют рослую траву… Далеко на деревне жалобно воет собака… Какие-то другие, немного странные и страшные звуки неясно звенят и гудят в воздухе… Кровь ли это у ушах бьёт, или это точно звуки ночной арфы из воздушных высот… В детстве я очень боялся этих звуков и часто плакал от их неотвязчивости. Может быть, это звуки времени, пробегающего в вечность, оттого они так жутки… Деревенские собаки завыли, и в разных местах. Через минуту завыли на мельнице… Из саду, из-под крылец, от сараев ответили им досадным, чуть не плачущим брёхом наши дворовые собаки…
— Братцы! Должно быть, волк! — встревоженно сказал кто-то; несколько голов уже поднялись и глядели через решётку. — Должно быть, волк! Он всегда пробирается в полночь из олешника на пруд, через мельницу, — сказал Петруша.
— Значит, Петруша, он и через сад проходит? — спросил Саша.
— Да как же! Разве ты не знаешь, что его Трофим три раза из камыша выгонял, где мы купаемся? Он под гусей крадётся, он ведь гусей ест… Это волчица с выводком.
— Волчица? Да почём же ты знаешь, Петя?
— Уж я тебе наверно говорю, что волчица… Она теперь голодна, у ней сосуны есть, она каждую ночь по нескольку гусей режет.
На пруде раздался пронзительный тревожный крик гусей; по ночи было явственно слышно, как плескала вода под ударами многочисленных крыльев.
— Слышишь! — прошептал Саша, прикладывая палец к губам.
— Это он спугнул! — сказал Петруша. Он вдруг встал на ноги, Саша тоже, держась за его рукав. — Фють-фють-фють-фють! — засвистал Петруша. — Ату-ту-ту-ту!
Отчаянный брёх и вой раздались кругом; дворняжки бросились за кухню по направлению к пруду, и остановившись далеко от него, надрывались каким-то протяжным, стонущим лаем. Слышно было, как рвались в ту же сторону и мельничные собаки. Другое стадо гусей встрепенулось вслед за первым, потом третьи, четвёртые, всё дальше и дальше… Везде отвечали им шумными взмахами крыльев и тревожным, неумолчным гоготанием… У амбара заколотили в доску.
— Ребята! Пойдём к караульщику! Может быть, он травить станет, — продолжал Петруша.
Все вскочили.
— Вот это отлично, братцы, давай с ним спать! — говорил Саша, поспешно завёртываясь в одеяло.
— А сапог-то ведь нет, господа! Аполлон их чистить взял… — сонным и недовольным голосом пробормотал кто-то из братьев.
— Вот уж настоящий казак-кисляк! — презрительно сказал Саша, завернувшийся, как макаронка, в своё одеяло. — Как будто без сапог мы не пройдём? Теперь лето. Модник какой!..
Модничать и брезгать чем бы то ни было считалось первым стыдом для казака. Напялили чулки, накинули на плеча одеяла, и в таких отаитских костюмах, проворно как белки, один за одним спустились с лестницы. Трава была сырая, а надобно было пробежать двор, и под горку, и опять на горку: там были амбары и кладовые. Бежали мимо колодца: так было страшно посмотреть на него, точно кто-нибудь сидел над ним большой и чёрный… Под горкою тоже немножко вздрогнуло сердце: там в углу около сада так темно; густые липы, осины, а из-под них, кажется, кто-то ползёт на руках. На братьев посмотришь — не узнаешь; несутся какими-то страшилищами, укутанные, без голов, с белыми ногами, хочется просто глаза зажмурить… Что, если отстанешь? Умрёшь от страха…
— Евсей! Это ты? — окликнул Петруша.
— Кто такой? Да это никак барчуки? — спрашивает озадаченный Евсей. — Что это вы, господа, по росе-то босыми ножками бегать изволите…
— Э, ничего, Евсей, мы не бабы! — тоном удальца сказал Саша. — Не бойсь, не простудимся… Нам не впервой…
— Как не простудиться… Ночь сырая стоит, как раз промочите ноги… Ишь вы ведь выдумали что, господа, — продолжал между тем Евсей, не без изумления оглядывая нас. — Всем, значит, своим полком прибежали… Али вам в хоромах-то не спится?..
— Евсей! Ведь это волк? Ведь это на волка собаки брешут? — спрашивали мы, перебивая друг друга.
— Кто ж его знает! Должно, что на волка! Вон и гуси повспужались, — равнодушно отвечал Евсей.
— Евсей! Можно к тебе лечь? Пусти нас к себе, Евсей! — просили мы.
В тени большого амбара при входе в осинник была навалена огромная куча соломы; на неё был брошен армяк и большая палка. Около висела старая чугунная доска, которой древность мы считали едва не от сотворения мира, и которая нам всегда казалась чем-то особенно важным и особенно таинственным.
— Ко мне лечь? Ведь выдумают же, баловники! Словно на соломе лучше, чем на пуховику. Ложитесь, пожалуй, мне что! — говорил караульщик, собирая армяк. — Тут ведь не належитесь: прозябнете без полушубка, даром, что лето.
Но мы все, не слушая его замечаний, с наслаждением бросились на солому, и уже вкапывались в неё с хохотом и дрожью, как молодые мышата в ржаной скирд. Так было приятно обмять себе мягкие норочки, и поджать под себя озябшие ножонки; только носы и любопытные глаза выглядывали из-под одеял.
— Вот славно! Прелесть, как спать на соломе! — говорил в восхищении Саша. Его улыбающаяся, немножко озябшая мордочка попала как раз под луч месяца, глядевшего через угол амбара, и через это казалась какою-то светящеюся. Как раз над ним вырезалась высокая чёрная фигура старика-караульщика, опершегося на палку и заслонившего месяц. Евсей глядел на нас сверху, добродушно улыбаясь, будто удивляясь нашему удовольствию.
— Проказники! — ласково бормотал он, с какою-то любовью разглядывая нас, смирно улёгшихся рядком… — Ишь, гнездушки себе поделали!.. А ведь узнает маменька, небось высекет; ай нет?
— Как же, узнает! — храбрился Саша. — Мы таки дураки.