миром?
— Не знаю, пане Маковер. Я только вчера видел в музее скелет животного, которому пятьдесят миллионов лет. Так там написано черным по белому. Оно было похоже на слона. Получается, что если Владыка мира так долго ставит эксперименты на слоне, то Он может так же долго ставить эксперименты и на человеке.
— То есть Владыка мира играет?
— Иногда так оно и выглядит.
— Глупости. Не торопитесь помереть, у меня только одна дочурка. Да и вы сами еще должны пожить. Ваша жена все еще держит антикварную лавку?
— Она только разворачивается. Вдруг стала экспертом.
— Тогда я как-нибудь зайду к ней. Я тоже люблю красивые вещи. А вы все еще агент на Уолл-стрит?
— Не говорите об этом так громко. Сын вашего брата, чего доброго, может услышать.
— Герман? Да ведь он уже ушел. А для меня Уолл-стрит это не бранное слово. Торговля обязательно должна быть. Когда царь Соломон восхвалял жену праведную, он сказал «она подобна кораблям торговым… пояса доставляет торговцу…». [33] Без торговли мир не сможет существовать. Все злодеи хотят первым делом отменить торговлю — и большевики, и нацисты, да сотрется их имя. Праотец наш Авраам тоже был торговцем. Курсы акции поднимаются, а?
— Да, сегодня снова поднялись. Во всяком случае, акции «Взаимного фонда», которые я рекомендую…
— Ну, одно зависит от другого. Вы ведь были учителем иврита. Как это вы вдруг оказались связаны со «Взаимным фондом»? Пророки гнева предсказывают, что будет новый обвал биржи, как в тысяча девятьсот двадцать девятом, но я им не верю. Рузвельт спас Америку и весь мир в придачу. Тут, в Америке, дела только начинают идти в гору. Америка любит торговлю, и поэтому здесь не докучают евреям. Пане Грейн, мы должны как-нибудь собраться и поговорить. Я вам охотно… действительно, охотно… как родному сыну…
Борис Маковер вдруг запнулся. Он сам не понимал, почему сказал эти слова. Грейн покраснел, при этом его голубые глаза стали еще голубее. Анна тоже покраснела. Опустила ресницы и что-то забормотала. Станислав Лурье скривился, как будто во рту у него стало кисло. Он надрывно закашлял словами:
— Ну, этому человеку везет… Любовь со всех сторон… Но уже поздно… Нам пора идти… Романы тоже нельзя крутить целые ночи напролет… Не в наши годы…
Все трое спустились на лифте. На Анне было голубое пальто с серым меховым воротником и шапка в форме капли с серебряными точками. Грейн подумал, что в ее лице есть что-то мальчишеское. Она почему-то напомнила ему мальчишек в хасидских молельнях Варшавы. Ему пришли на ум слова Шопенгауэра, что женщина — это наполовину ребенок. На Станиславе Лурье были меховая шуба, которую он притащил с собой из Варшавы через Францию, Африку и Кубу, и коричневая плюшевая шляпа. Он был не выше Анны ростом с широкими покатыми плечами. Ноги торчали из больших нелепых калош. Анна сказала мужу:
— Вырядился в шубу, как медведь.
— Я и есть медведь, — задиристо ответил он.
Бродвей изменился из-за снегопада. Посреди мостовой снег был притоптан, но по краям тротуара и на крышах машин лежал пушистым слоем. Еще падали отдельные снежинки, и воздух посвежел, что необычно для Нью-Йорка. Давно забытым ощущением праздника веяло от закрытых магазинов, от переулков, где снег оставался нетронутым, от малочисленных прохожих, ступавших тихо, погруженных в зимнюю тайну. Казалось, снег стер все обиды, принеся с собой немного небесного благоразумия. Фонари светили ярко и уютно, от них исходил европейский покой. В небе витала краснота, напоминавшая предрассветные сполохи на северном небе, как будто из-за каких-то перемен космического масштаба солнце собиралось взойти после полуночи. Грейн дышал жадно. Он наслаждался осветленным воздухом, как напитком. В ушах звенело, как будто неподалеку, бренча колокольчиками, проезжали сани. При этом ему пришло в голову, что ветерок с Гудзона несет с собой летние запахи, словно лето и зима соприкасались где-то неподалеку, на том берегу реки, на холмах Нью-Джерси… На Грейне было легкое пальто, к тому же расстегнутое, но холода он не чувствовал. «Это любовь, любовь, — говорил он себе. — Я бесконечно счастлив. Но что будет? Что будет? Я не хочу строить свое счастье на несчастье другого человека…»
Машина Грейна стояла на боковой улице. Все трое шагали к ней молча, погруженные в себя, как это свойственно тем, кто запутался в любовных делах. У Грейна уже несколько лет была машина, но каждая поездка все еще оставалась для него приключением. Он вечно боялся аварии. Открыв дверь, Грейн хотел впустить семейную пару на заднее сиденье, но Анна сказала:
— Я сяду рядом с вами.
— Мы можем все трое сесть вместе, — ответил Грейн.
Слова Бориса Маковера о том, что он любит его, как сына, и открытое заявление Анны, что она хочет сидеть рядом с ним, вызвали в нем какое-то опьянение. Движения стали неуверенными. Он в растерянности сел за руль, и Анна тесно придвинулась к нему, как она делала это, когда была маленькой девочкой и ездила с ним на дрожках. Он снова ощутил сквозь свое и ее пальто то нечто, чему нет научного названия и объяснения и что наполняет сердце и мозг сомнениями, живостью, желанием уступить чувству. Но ему предстояло вести машину. Ему нравилась уверенность в себе тех, кто начал водить машину в молодости. Он, Грейн, жил на Сентрал-Парк-Уэст, но квартира Станислава Лурье находилась на Лексингтон-авеню. На этой улице было невозможно развернуться, и он вырулил на Риверсайд-драйв.
Машина катилась зигзагами, словно мучилась теми же колебаниями, что Грейн. Она как будто мчалась с горы. Грейн жил в Америке уже без малого двадцать лет, но в нем все еще осталось удивление нового иммигранта и любопытство туриста. Все его ошеломляло: Гудзон, опирающийся на огненные колонны, высокий нью-джерсийский берег с его фабриками (их окна были освещены с полуночной резкостью и полны какой-то загадочной деятельности), неоновые вывески, радиобашни. Трудно было представить, что из этого переплетения железа распространяются волны, о которых никто не знает, что они такое, что эти волны отражаются от верхних слоев атмосферы, которые никто еще не исследовал, а несут они с собой дурацкие песенки, дешевые сплетни, пустую рекламу. Грейн сразу же поехал через Центральный парк. Снег придавал парку освещенности, и казалось, что здесь остались плененные ночью остатки дня. Деревья стояли будто в цвету. Светофор сменился с зеленого на красный, и машина остановилась рядом с грязной дорожкой для лошадей. Грейну показалось, что он ощущает запах конского навоза. Он глубоко вздохнул. Этот запах напомнил ему Варшаву,