Как бы ни был он утомлен или раздражен, стоило ему вскочить на коня и помчаться одному по проселочным дорогам, чувство силы и беспредельной волн до краев наполняло ого душу, освежало мозг. Конь беспрекословно подчинялся всаднику, чутко отвечал на малейшее повелительное движение ноги в стремени.
Как хорошо, отпустив поводья, где-нибудь в лесной чаще чуть покачиваться в плоском английском седле, доверившись четвероногому другу. Чуткий конь безошибочно выбирает лучшую дорогу. После доброй передышки Фридрих снова гнал коня и летел вперегонки с ветром.
Маркс знал бесстрашие Фридриха, его кавалерийскую удаль и постоянно беспокоился, как бы он не расшибся.
— Прошу тебя, Фридрих, не рисковать головой. Право, будет еще много более существенных поводов для этого в будущем, — говаривал он.
Энгельс весело смеялся в ответ и заверял, что если он и сломит себе шею, то уж, наверно, но при падении с лошади. Он всегда бывал совершенно спокоен в седле и чувствовал себя в своей стихии, когда послушный конь переходил с рыси на галоп.
Энгельс знал особенности собак, с которыми ходил на охоту и проводил нередко часы досуга. В большом барменском купеческом доме всегда жили борзые, овчарки и таксы.
День, когда ранним утром в манчестерском садике разыгралась короткая драма, чуть не стоившая жизни галчонку, был обычный, серый. Холодный мелкий дождь несколько раз шел, прекращался, чтобы начаться снова. Небо темное, как вода в канале, казалось, спустилось до самого шпиля ратуши.
Двадцать восьмого ноября рано наступает вечер. Фридрих долго возился в этот короткий день с иностранной перепиской своей коммерческой фирмы, которую вел один в конторе. После долгой тревожной недели он наконец почувствовал себя успокоенным. Из Лондона пришло письмо от Карла о том, что Женни вне опасности. Критический период болезни прошел. В сумерки Энгельс пешком отправился домой. К обеду, который, согласно английскому обычаю, бывал в восемь часов, он ждал Вильгельма Вольфа, одного из самых близких и дорогих ему людей. В промозглый вечер поздней осени приятно вернуться в обогретый, уютный дом, и Фридрих испытал это чувство, когда поставил сырой зонт, снял калоши и вошел в свою спальню, где ярко горели огонь в большом камине и свечи в старом, чуть позеленевшем канделябре.
Тщательно приведя в порядок окладистую, шелковистую бороду цвета бронзы и переодевшись, Фридрих прошел к жене. Мери была нездорова и но настоянию врача полулежала на диване. Завидев вошедшего Фридриха, она попыталась встать. Ее бледное опухшее лицо слегка порозовело и запавшие больные глаза оживились.
— Прошу тебя не делать резких движений, дорогая, — забеспокоился Энгельс, — как ты себя чувствуешь? Покой — самое главное для сердца, когда оно начинает шалить.
Фридрих пододвинул кресло поближе к жене, поправил на ее плече ворсистый теплый платок и сел, вытянув ноги.
— Увы, даже радость в последнее время причиняет мне физическую боль и усиливает одышку, — тихо и печально сказала Мери, — но я не теряю надежды пожить еще немного. Я так люблю тебя, Фредди.
— Гони от себя мрачные мысли, они ведь тоже следствие недомогания, — сказал, волнуясь, Энгельс.
В дверь постучали, и появился Вольф. Вслед за ним в комнату, всем своим видом изображая покорность и мольбу о прощении, вошел рыжий бульдог и улегся возле Мери.
Вильгельм Вольф выглядел необычно торжественным. На нем был новенький сюртук до самых колен, а белоснежную манишку украшал под подбородком черный бантик. В руках он держал большую деревянную коробку с золотым бумажным ободком.
— Дорогой Фридрих, друг мой, поздравляю тебя от всего сердца, — начал он, сильно покраснев. — Как и все любящие тебя, я счастлив, что сорок лет тому назад в осенний день ты появился на свет. Человечество стало от этого богаче. Прими мой скромный подарок — колониальные сигары.
Энгельс горячо обнял Вольфа, поставил коробку с сигарами на стол и сказал, широко улыбаясь:
— Ты и Мери, которая сегодня утром напомнила мне о том, что хотелось бы забыть, ввергаете меня в смущение. Сорок лет! Да надо ли радоваться тому, что начинаешь седеть, и отмечать столь печальное обстоятельство. Главное, что в сорок лет я чувствую себя все еще юношей. И все-таки четыре десятилетня долой со счета. Тут есть о чем призадуматься. Байрон, помнится, говорил, что, примирившись с двадцатью пятью годами, мы примиримся со всем в жизни. А каково же перешагнуть через сорок?
— Пустое, — живо отозвался Люпус, — пусть поэты боятся старости, они недальновидны. Есть какая-то своя прелесть в накоплении лет, опыта и мыслей. Это тоже капитал. Мне уже за пятьдесят, а я, старый брюзга, хотел бы еще жить и жить, но прошлого не отдам.
— Ты прав, дружище. Глядя на тебя, я бодро вступаю в пятое десятилетие, тем более что рассчитываю прожить еще минимум лет так приблизительно до ста. Скромное желание. При коммунизме люди будут наслаждаться бытием не менее чем до ста пятидесяти. Не правда ли?
Люпус спросил с заметной тревогой о здоровье Женни, Узнав, что наступило улучшение, он очень обрадовался. Энгельс передал Вольфу письмо из Лондона.
— Все хорошо. Мы вправе выпить сегодня лишний бокал. Женни будет жить. Карл просит меня немедленно сообщить тебе об этом и передать поклон. Прочти сам.
— Бедная Женни, — с большим чувством произнес Вольф, дочитав письмо, — по мнению врача, лучшее, что могло выпасть ей на долю, была оспа, настолько напряжена была ее нервная система. Если бы не эта болезнь, ее подстерегала жестокая горячка или что-либо другое, ведущее только к смерти.
Наступило продолжительное молчание. Энгельс механически гладил круглую голову пса, который не отрывал от него любящих глаз. Мери сказала:
— В книге об оспе, которую мы прочли, узнав о болезни госпожи Маркс, сказано, что в Англии сто лет назад, до открытия вакцины, девушка, не переболевшая оспой, рисковала остаться старой девой.
— Непонятно, — очнувшись от глубокого раздумья, заметил Люпус.
— Видите ли, женихи предпочитали рябых невест. Ведь после болезни, которая считалась неизбежной, их избранница могла оказаться слепой или обезображенной до неузнаваемости.
— Так-так. Логика рыночная. Товар лицом.
В это время рыжий бульдог подошел к Энгельсу и несколько раз потерся головой о его ногу, затем встал на задние лапы и, подскочив, внезапно лизнул в щеку.
— Что это, поздравление или просьба о прощении? — рассмеялась Мери.
Фридрих погладил бульдога за ухом. Пес облегченно вздохнул, приоткрыл пасть и обнажил зубы. Он счастливо улыбался. Энгельс между тем рассказал о происшествии в саду.
— Древние германцы в обмен за хорошую собаку отдавали двух коней, — оказал Люпус, тоже большой любитель собак.
— Я не знаю, кому из этих животных отдать предпочтение, — заметил Фридрих, — человек многим обязан им на протяжении всей своей истории.
— В деревне, где я родилась, была собака, которая вытащила во время пожара из огня двоих детей. Она пасла большое стадо, и моя мать утверждала, что она понимает овечий язык и знает каждую овцу и ее привычки.
— Для этого щенка кладут на выкорм овце, как только он родится. Пес питается овечьим молоком и действительно вырастает полноправным членом, а затем поводырем стада, — пояснил Люпус. — Я читал у Плутарха и Плиния замечательные страницы о том, как ценили собак древние греки.
— Еще бы, — сказал Фридрих, — собаки и в военном деле имеют большие заслуги. За пять тысяч лет до нашей эры они уже надежно охраняли крепости, были наилучшими караульными и будили стражу при малейшей опасности громким предостерегающим лаем. В войнах рабовладельческого периода собаки в бою всегда шли в первой шеренге, за ними рабы и лишь затем воины. Древние римляне, гунны, кельты и тевтоны широко пользовались собаками для сторожевой службы. То же было и в средние века. Собак, сопровождавших обозы и военный транспорт, одевали в особые панцири с остриями для защиты от нападения неприятельской конницы. Во время войны Испании с Францией четыре тысячи обученных военных собак оказали решающую помощь испанской пехоте.
— Для меня собака олицетворяет не воинскую доблесть, а верность, — заговорила Мери. — Недавно я слышала о бульдоге, который не пережил смерти своего хозяина и умер на его могиле, отказавшись есть и пить.
— Помнишь ли ты, Люпус, имена преданных четвероногих друзей двух замечательных якобинцев? — спросил Фридрих.
— Нет, — чуточку насупился Вольф.
— Собаку Робеспьера, с которой он не расставался, звали Брунт, а у Филиппа Леба, достойнейшего из революционеров, покончившего с собой в роковую ночь девятого термидора, был пес Шилликем, он привел на могилу Филиппа его вдову и затем издох от горя.
— Ну, вот видите, я же права, когда говорю о собачьей привязанности и верности до гроба.