— Неужели вы никогда не читали в Писании: «камень, который отвергли строители, тот самый сделался главою угла: это — от Господа, и есть дивно в очах наших»?
Никто Христу не ответил. И тогда Он заключил, грустно и тихо, но так, чтобы слышали все в процессии и в первых рядах народа:
— Поэтому сказываю вам, что отнимется от вас Царство Божие и дано будет народу, приносящему плоды его. И тот, кто упадет на этот камень, разобьется. А на кого камень упадет, того он раздавит.
Первым повернулся и, гневным взглядом раздвигая перед собой толпу, двинулся прочь от Иисуса Наум Ханнаней. За ним повернулись и потекли в сторону Царского портика другие священники и книжники. Саган Амос взял под руку авву Ицхака и повлек его следом за процессией. Стражники с копьями замыкали движение и защищали его с флангов.
А крылья народные не смыкались: никто не встал на то место, где только что стояли старейшины и священники. И глядя в этот пустой коридор, Иисус произнес:
— Скажу вам еще одну притчу. Царство Небесное подобно человеку царю, который сделал брачный пир для сына своего и послал рабов своих звать званых на брачный пир; и не хотели прийти…
Глава двадцать вторая
ДОГОВОРИЛИ И ДОГОВОРИЛИСЬ
Восьмой и девятый час дня
И вот еще о чем хочу тебе сказать. Они сидели друг против друга: статный, рослый, торжественный иудей лет сорока пяти и невысокий, немного теперь ссутулившийся, почти юноша римлянин. Иудей молчал. Говорил римлянин.
— Прости, что перешел на латынь. Но на греческом мне труднее говорить. А я хочу, чтобы каждое мое слово было выражено с предельной точностью, чтобы впредь между нами не было ни малейшего недопонимания…
Первосвященник расположился на стуле из кедрового дерева с высокой и прямой спинкой, а префект Иудеи — на неком подобии табурета, с плоским сиденьем из слоновой кости, без спинки и с кривыми ножками, которые перекрещивались в виде буквы X. И хотя табурет этот именовался курульным креслом и во всем цивилизованном мире являл собой символ верховной и непререкаемой власти, а кедровый стул при всей своей возвышенности и резном великолепии был просто гостевым стулом, седалищем для почетных гостей, со стороны выглядело, что величавый иудей восседает чуть ли не на троне, а римлянин поместился напротив него словно на походной скамеечке.
— Впрочем, если тебе неудобно, изволь, отвечай мне по-гречески. Я греческий понимаю намного лучше, чем говорю на нем. И, насколько я знаю, у тебя таким же образом обстоит с латынью.
Первосвященник ничего не ответил, но слегка наклонил голову, как бы в знак согласия.
Царственный кедровый стул, на котором, по рассказам, любил восседать Ирод Великий, равно как и курульное кресло обычно помещались в левом крыле дворца, во флигеле Августа. Но теперь их перенесли и установили в правом крыле, в Агрипповом корпусе, где располагались покои префекта Иудеи. И здесь, в передней части своего личного жилища, от остальных покоев отгороженной не стенами, а тяжелыми и массивными занавесами, Пилат принимал Каиафу, чтобы, похоже, придать беседе дружеский и интимный характер. Но трон и кресло явно портили замысел и в непривычной для них обстановке еще больше подчеркивали официальность положения, лукавили и подсмеивались.
— В Риме, когда меня отправляли сюда, — продолжал говорить Пилат, — мне было предложено поработать с тобой, а потом сменить тебя на другого первосвященника. «Меняй их каждые три года» — такова была рекомендация. Но, познакомившись с тобой, Иосиф, я понял, что мне было бы очень жаль лишиться такого сотрудника, такого во всех отношениях вы годного для империи партнера: сдержанного, образованного, понимающего, благожелательного. Я написал в Рим и ходатайствовал о том, чтобы первосвященник Иосиф Каиафа по-прежнему оставался рядом со мной и руководил религиозной и общественной жизнью вверенной мне провинции. Я перечислил все твои личные достоинства, которыми ты, безусловно, наделен и обладаешь… Я никогда не говорил тебе об этом, Иосиф. Но сейчас специально говорю, дабы ты знал, что в моем лице ты давно уже имеешь соратника, друга и, если угодно, заступника перед верховной властью, настолько же справедливой, насколько строгой и требовательной.
Каиафа хранил молчание. И тогда Пилат спросил его по-гречески:
— Ты понял, что я сказал? Мне очень важно, чтобы ты…
Первосвященник не дал ему договорить и ответил почти на чистой латыни:
— Всё понял. Я хорошо понимаю тебя. Я благодарен тебе, префект Рима. Я всегда старался быть полезным. Я оправдаю доверие. Говори на родном для тебя языке.
В гулких стенах Агриппова корпуса, в которых, чем ни завешивай стены и ни устилай полы, всегда было голо и гулко, бархатный бас первосвященника прозвучал, как со сцены. Звуки, казалось, вознеслись к сводам, отразились от них, и часть их снизошла до ушей Пилата, а другая — скользнула по потолку и вылетела в колоннаду, чтобы прозвучать перед статуями и исчезнуть в зелени сада.
Пилат виновато усмехнулся и, переходя на латынь, продолжил:
— Я не «префект Рима». Я префект Иудеи, которой мы с тобой вот уже четвертый год совместно управляем по поручению великого цезаря… И, как мне представляется, довольно успешно. Потому что мы всегда сотрудничали. Потому что уважали друг друга. И каждый радел о своих обязанностях, не вмешиваясь в чужие дела. Но в трудные минуты всегда приходили друг другу на помощь.
Каиафа торжественно молчал, прямо и внимательно глядя в сторону Пилата, но не в лицо ему и не мимо лица, а так, чтобы уважительный взгляд его, с одной стороны, чувствовался и ощущался, а с другой — не навязывал себя и не беспокоил собеседника.
— Были, конечно, некоторые недоразумениям в наших взаимоотношениях, — сказал Пилат, глядя вбок, в сторону галереи.
Стул и кресло были так расставлены, что лившийся из колоннады солнечный свет никого не слепил. Но кедровый стул был намного лучше освещен, чем курульное кресло, и пышное одеяние первосвященника, его величавое лицо, массивный нос, алые полные губы, окладистая шелковистая борода были словно специально подсвечены солнцем так, что в бороде даже сверкали и искрились капельки благовоний. Пилат же на своем креслице-табурете не был так подробно освещен, и его фигура затенялась и несколько терялась в широком и гулком пространстве.
— Некоторые, правда, предпочитают называть эти недоразумения ошибками, — продолжал говорить префект Иудеи. — И даже утверждают, что эти ошибки произошли якобы по моей вине. Но пусть это останется на их совести. Или, как вы говорите, пусть Бог им будет судьей… Потому что не ошибается лишь тот, кто ничего не делает. И когда какой-то поступок совершается по незнанию, нельзя обвинять человека в том, что он это сделал сознательно, из каких-то там злых побуждений или коварных расчетов. Такие обвинения — намного большая несправедливость, чем тот поступок, который человек по незнанию своему совершил.
Каиафа безмолвствовал и не шевелился.
— Ну вот, хотя бы случай со знаменами. — Пилат опять усмехнулся и еще более виновато. — Я тогда только что вступил в должность и не все ваши обычаи успел вполне изучить. Валерий Грат, конечно, предупредил меня, что в Город нельзя вносить никакие изображения. Но я подумал, что крепость Антония, во-первых, далеко от Храма, а во-вторых, расположена, собственно говоря, за пределами Города, в предместье, у второй стены. Разве это Город, если вы сами называете этот район предместьем?
— Крепость Антония с севера окружена стенами Езекии и Манасии. Стало быть, это Город и священная территория, — торжественно и сурово объявил Каиафа.
— Но я-то не знал! Я думал — предместье! — с досадой воскликнул Пилат. — И потом: тогда только что ввели изображения императора. И я подумал: они договорились снимать орлов, но как можно снимать со знамен священные портреты? Чья это вообще территория, на которой надо стыдиться императорского лика?!
— Священный город Иерусалим — территория Всемогущего Бога, — глубоким басом по-латыни объявил первосвященник и тихо прибавил к сказанному одну фразу на арамейском, которую Пилат не должен был понять, но должен был расслышать, что она произнесена.
— Заметь, я ввел войска через Рыбные ворота, и сделал это ночью, чтобы никого не смущать, — обиженно продолжал Пилат. — И слова мне никто не сказал на следующий день: ни ты, ни Ханна, ни Наум. К вечеру только в преторий пришел Ирод Антипа и в обычной своей манере болтал о каких-то пустяках, перескакивая с одной темы на другую. И лишь уходя, ощерился на меня своей щербатой ухмылкой, которой скалятся бродячие псы, перед тем как тяпнуть тебя сзади за ногу, и сказал: «Молодец, префект! Они только силу понимают. Ничто другое на них не действует». Сверкнул воровским глазом и ушел… Наутро, ни о чем не подозревая, я уехал в Кесарию…