Призрак Катона еще тревожил совесть Рима. Прежние его сподвижники, покорившиеся Цезарю и получившие за это награду, не могли не видеть в его смерти укор себе. И никто не мог ощущать этот укор более остро, чем Брут, племянник Катона, первоначально осудивший самоубийство дяди с общефилософских позиций, однако приходивший во все большее и большее смущение, вдумываясь в этот пример стойкости. При всей своей искренности и высоком настрое Брут не желал, чтобы его воспринимали в качестве коллаборациониста. По-прежнему не сомневаясь в том, что Цезарь в сердце своем остается конституционалистом, он не видел противоречия в том, чтобы поддерживать диктатора и оставаться верным памяти дяди. И чтобы насколько возможно подчеркнуть это, Брут посчитал необходимым расстаться с женой, и место ее заняла Порция, дочь Катона. Поскольку до этого мужем Порции был Марк Бибул, менее приятную Цезарю невестку трудно было представить. Брут сделал свой намек.
Однако он не остановился на этом. Желая увековечить память дяди, Брут взялся сочинять некролог. Он также попросил Цицерона, величайшего римского писателя, последовать его примеру. Предложение было лестным, однако Цицерон, принявший его после некоторых раздумий, покорился не только тщеславию, но и стыду. Он слишком болезненно понимал, что ничем не отличился в прошедшей войне, а прощение, полученое им от Цезаря, лишь подтвердило его репутацию приспособленца. И оказавшись перед лицом всеобщего пренебрежения, Цицерон предпочел изобразить себя бесстрашным борцом за республиканские добродетели, однако на самом деле, после примирения с Цезарем, отваги его хватало лишь на случайную ядовитую шутку. Впрочем, теперь, вознося публичную хвалу утикскому мученику, он отваживался высунуть шею чуточку дальше. Катон, как писал Цицерон, принадлежал к числу тех немногих людей, что оказались выше своей собственной репутации. Колкое суждение это было направлено не только против диктатора, но заодно и против всех, кто склонился перед его властью, — включая в первую очередь и самого автора.
Находясь в далекой Испании, посреди пыли и разжиревших на крови мух, Цезарь тем не менее следил и за литературной жизнью Рима. Сочинения Цицерона и Брута не доставили ему ни малейшего удовольствия. И едва им было дано — и выиграно — решающее сражение всей кампании, он немедленно приступил к полному оскорблений ответу. Катон, утверждал он, отнюдь не был героем, а являлся презренным пьяницей, безумным и абсолютно бесполезным спорщиком. Памфлет Цезаря, названный Anti Cato, переправили в Рим, где он развеселил всех, настолько не соответствовала карикатура своему образцу. Добрая память о Катоне, не претерпевшая никакого ущерба в результате нападок Цезаря, только упрочилась.
Цезарь был огорчен и разочарован. Уже сам ход испанской кампании обнаруживал признаки того, что его казавшийся прежде безграничным запас терпения истощается. Война оказалась особенно жестокой. Не желая проявлять к мятежникам своей обыкновенной снисходительности, Цезарь отказался даже признавать их гражданами. Трупы их использовали как строительный материал, а отрубленные головы выставляли на шестах. Хотя Секст, младший сын Помпея, сумел избежать отмщения Цезаря, старший брат его Гней был взят в плен и казнен; голову его выставили в качестве военного трофея. Зрелище было вполне достойным галлов. И хотя даже сам Цезарь превратился в охотника за головами, он отказывался признать собственную вину в превращении своих солдат в варваров. Истинная вина лежит на его противниках — коварных и безрассудных. Сама Судьба отдала судьбы римского народа в его руки. И если враги по собственному упрямству отказались позволить ему перевязать их раны, тогда всей пролитой крови не хватит, чтобы умилостивить разгневанных богов. Рим, а вместе с ним и весь мир поглотит накатившаяся волна тьмы, и варварство станет всеобщим уделом.
И что значат перед лицом столь апокалиптический перспективы чувства Цицерона или Брута? И что, кстати, представляла собой Республика? Нетерпимость Цезаря к традициям, по-прежнему остававшимся священными для его сограждан, день ото дня становилась все более ощутимой. Абсолютно не стремясь возвратиться в столицу, чтобы проконсультироваться с Сенатом или сделать сообщение народу о своей деятельности, он засиживался в провинциях, размещал колонии ветеранов, предоставлял дополнительные права привилегированным туземцам. Засевшая в Рима аристократия, ежась, выслушивала очередные новости. Шутили, что галлы, мол, стянув с себя вонючие штаны, облачаются в тоги и спрашивают, как им пройти к Сенату. Вполне понятно, ксенофобия всегда считалась правом и привилегией римлянина. Можно сказать по определению, лица, наиболее гордившиеся свободами Республики, оказывались и самыми высокомерными снобами. Цезарь презирал таковых. Идеи традиционалистов более не интересовали его.
Да и сам он не проявлял интереса к традициям. И это было вполне логично, ибо его политика делала неуместными вопросы относительно будущего Республики. Если даже жителям Италии было бы неудобно собираться в Риме для голосования, то для населения далеких, заморских провинций это являлось попросту невозможным. Цезарь отмахнулся от этой проблемы — было не до пустяков. Ему предстояло заложить основы истинно универсальной империи, а вместе с ними, отнюдь не случайно, собственной высшей власти. Каждый получивший право голоса туземец, каждый поселенный колонист становился кирпичиком его нового порядка. Римский аристократ всегда распоряжался своими клиентами, но покровительство Цезаря должно было распространиться на весь мир — от ледяных до песчаных пустынь. Сирийцы и испанцы, африканцы и галлы — все население устрашенного мира будет отныне отдавать свою верность не Республике, а одному человеку. И ничто не символизировало это будущее более откровенно, чем планы Цезаря в отношении Карфагена и Коринфа. Городам этим, снесенным с лица земли гневом мстительных легионов, предстояло подняться заново, сделавшись памятниками всеобщего мира и славы их собственного патрона. Утике, расположенной неподалеку от Карфагена, предстояло навсегда уйти в тень. Будущее должно было быть воздвигнуто на обломках прошлого. Впервые гражданам Рима придется ощутить то, что они являются не только господами, но и частицами единого мира.
Это отнюдь не означало того, что Цезарь намеревался пренебречь собственным городом. У него были крупные планы в отношении Рима: он намеревался основать библиотеку; высечь в скале Капитолия новый театр, превосходящий театр Помпея, построить на Марсовых полях самый большой в мире храм. Предстояло даже направить по новому руслу Тибр: Цезарь решил, что течение реки мешает его строительным планам. Ничто не способно было лучше проиллюстрировать удивительную природу его власти: он мог строить не только то, что хотел, и там, где хотел, словно бог прикасаясь кончиком пальца к ландшафту, он приказывал топографии города измениться. Десяти годам диктатуры Цезаря предстояло навсегда преобразить облик Рима. Город, своим ветхим видом всегда демонстрировавший свою приверженность древним свободам, должен был скоро стать совершенно иным — похожим на греческие города.
И в особенности на Александрию. Намек на это можно усмотреть в именах гостей, принимаемых Цезарем у себя дома. В сентябре 46 года до Р.Х., как раз во время, чтобы понаблюдать за триумфами своего любовника, в Рим прибыла Клеопатра. Разместившись в особняке Цезаря на противоположном берегу Тибра, она начисто отказалась соблюдать какие бы то ни было республиканские условности, в полном объеме исполнив роль царицы Египта. Она привезла с собой не только своего мужа-брата и свиту из евнухов, но и наследника, годовалого царевича. Цезарь, уже женившийся, отказался признать своего незаконнорожденного сына, однако Клеопатра, не смущаясь этим, подчеркнула очевидное, назвав мальчика Цезарионом. Рим, естественно, был потрясен такой наглостью. И не менее естественно то, что всякий, кто хоть что-то из себя представлял, отправился на другой берег Тибра — поглазеть. Манера, с которой Клеопатра привечала гостей, в точности соответствовала ее представлению об их значимости: с Цицероном, например, нашедшим ее неприятной, она обошлась самым высокомерным образом. Однако глаза царицы искали только одного человека. И в августе 45 года, когда Цезарь окончательно возвратился в Италию, она поспешила навстречу ему.[261] И они устроили себе праздник за городом, на приволье. Лишь в октябре Цезарь наконец возвратился в Рим.
Он обнаружил, что город переполнен самыми дикими слухам. Говорили — с полной убежденностью — что он намеревается перенести столицу империи в Александрию. Лица, наделенные меньшей фантазией, утверждали, что он намеревается жениться и на Клеопатре, невзирая на жену. Цезарь не стал опровергать слухи, но поставил в храме Венеры золоченую статую своей любовницы, оказав ей тем самым беспрецедентную, неслыханную честь. А поскольку богиня Венера самым тесным образом отождествлялась с Исидой, знак этот был намеком на новый, еще более громкий скандал. Если Клеопатре предстояло находиться в самом сердце Республики в качестве богини, то какую роль ее любовник предусмотрел для себя любимого? И потом, отчего рабочие возводят вокруг его дома подножие, словно у храма? И правда ли то, что великим понтификом назначен Антоний? Цезарь, не скупясь, разбрасывал намеки.