Вот и наступил новый 1943 год. Рано проснулись Витины родители Анна Иосифовна и Иосиф Кузьмич. Но, зная, что Витя сам недавно заснул — решили его пока что не будить, а дать хорошенько выспаться. И вот они разошлись по своим делам: Иосиф Кузьмич отправился в балку, на склонах которой в снегу можно было откопать в снегу хворост, столь необходимый в эти студёные дни. Ну а Анна Иосифовна отправилась на базар, надеясь прикупить там хоть что-нибудь, так как в продовольственном отношении положение их семьи складывалось самое мрачное…
А Витя безмятежно спал, и видел свой светлейший сон, в котором шёл вместе со своей возлюбленной сквозь времена и пространства…
Но резкими, дисгармоничными ударами был этот сон разрушен. Приподнялся Витя на своей кровати и понял, что стучат полицаи — только они могли стучать с такой невыносимой, наглой громкостью… А вот уже и голоса их хрипловатые раздались:
— Открывайте! Вы чего там?! Открывайте или дверь высадим!..
Витя вскочил с кровати, стремительно натянул брюки и бросился к окну. Там осторожно приподнял занавеску и выглянул. Во дворе, притаптывая снег, стояли, полицаи…
Первый день наступившего года выдался ясным, шибко морозным. Алое свечение восходящего солнца охватывало плавные снеговые увалы; и грубые, перекошенные физиономии полицаев, один из которых стоял прямо напротив окна, и тупо глядел на занавеску, но Виктора не видел. Среди полицаев выделялся Захаров, который был беспросветно пьян уже в течении нескольких суток. Сейчас он больше других полицаев суетился, матерился, то стучал своим широким кулаком в дверь; то начинал отдавать какие-то распоряжения, но тут же забывал их, и вновь начинал колошматить руками и ногами в дверь.
Виктор отошёл от окна, и подумал: «Сейчас, главное, сохранять спокойствие. Но я вынужден предположить, что им известно о моём причастности в подполье. Раз они так сюда ломятся, то будет обыск. Конечно, найдут мешок с подарками, но это ещё не есть стопроцентная улика против меня. Это можно списать на уголовное дело. Но могут найти и заготовки листовок. Вот их и нужно уничтожить в первую очередь».
И Витя, больше не обращая внимания, на стук в дверь и на пьяные вопли Захарова, спешно развёл в печи огонь, и начал сжигать те листовки, которые хранились в его столе…
Он наблюдал, как горят листовки, и одевался, понимая, что его в любом случае поведут в полицию. Так он надел кожаную тужурку, варежки, штаны с меховой прокладкой и валенки. Теперь он был готов был идти по морозу, но не открывал дверь, потому что ещё не все листовки прогорели…
Тем временем подошла к родному домику Анна Иосифовна. И первое, что она увидела это сани, возле которых стоял полицай с автоматов. Ну а в самих санях сидел связанный по рукам и ногам Женя Мошков.
Женю арестовали прямо в клубе имени Горького, куда он пришёл рано утром. При тщательном обыске нашли часть немецких мешков с подарками. Тут же поехали в дом к Мошковым, где был найден ещё один мешок.
Затем полицейская подвода направилась в Шанхай, к Третьякевичам. Но по дороге на пути случайно попался Витька Лукьянченко. Он как раз спешил к Тюленину, чтобы получить новые распоряжение. Увидев в подводе связанного Мошкова, Лукьянченко сильно побледнел, и инстинктивно отдёрнулся в сторону. И только потому что у полицаев трещали с похмелья головы, они не заметили подозрительного поведения Лукьянченко. Ну а Женя Мошков выразительно посмотрел на своего соратника, и этим взглядом словно бы сказал: «Тут, видишь, какое дело. И дальше уж сам думай, что делать».
И Лукьянченко окольными, узенькими и извилистыми улочками со всех сил понёсся к Серёжке Тюленину.
А теперь Женя Мошков, на лице которого уже появилось несколько синяков и ссадин, сидел в телеге и глядел печальными глазами на Анну Иосифовну, которая бросилась к нему, говоря жалостливо:
— Что, Женечка… Что они с тобой сделали, сынок…
Тут полицай грубо толкнул старую женщину, и заорал на неё:
— А ну, старая, иди открывай; или дверь выломаем…
И оказалось, что Захоров, в сопровождении ещё двух полицаев, уже пошёл к квартальному, у которого имелись ключи от всех расположенных в этой части Шанхая мазанок…
Но Анна Иосифовна хорошо понимала, что раз Витя не открывает, то есть на это веские причины. И поэтому она не открывала дверь до тех пор, пока не появился безумно ухмыляющийся, и покачивающийся Захаров. В руке своей Захаров нёс связку ключей, а за ним поспешал, заискивающе глядя на своего начальника квартальный — это был старый, похожий на белобородого козла дед с отсутствующим выражением узких глазок.
И только Анна Иосифовна достала свои ключи, и раскрыла дверь.
Большая часть полицаев зашла в избу, несколько остались караулить на улице.
Посреди горницы стоял Виктор. Выражение его лица было торжественным и бесстрашным. За её спиной в печи тлели угольки — всё, что осталось от листовок. Не глядя на полицаев, Витя обратился к Анне Иосифовне:
— Мама, они тебе ничего не сделали?
Анна Иосифовна бросилась к нему, крепко обняла, и проговорила:
— Я то что? А вот за тебя у меня сердце болит.
— Не волнуйся за меня, мама, — спокойным, мужественным голосом молвил Витя.
Тем временем, полицаи ворошили вещи Виктора, а также и вообще — весь домашний скарб Третьякевичей.
Захаров прохаживался от стены к стены, покачивался, и приговаривал:
— Так-так-так…
Вдруг с улицы — крик — и в хату ворвался немецкий солдат, который был послан арестовывать ребят, вместе с полицаями. В своей угловатой, и красной, словно клешня рака, руке этот солдат держал мешочек с патронами, которые он нашёл в примыкавшему к дому сарае.
Захаров тут же оживился, и крикнул на Виктора:
— Где автомат?
— У меня нет автомата, — ответил Витя.
— Вяжи его, — проворчал Захаров. — В полиции по другому запоёшь.
Витя оставался таким же спокойным, как и вначале этой сцены. Но Анна Иосифовна запричитала, и сын обратился к ней:
— Мама, я прошу тебя: будь спокойна; не терзай моё сердце понапрасну. Вот увидишь: я вернусь, и мы заживём также хорошо, как и прежде.
Захаров хмыкнул, покачал головой, но ничего не сказал — ему не хотелось слышать женских причитаний в этом узком, замкнутом пространстве, у него и без того болела голова.
Вскоре связанный Витя был выведен из избы, и брошен в те сани, где уже сидел Мошков. Но предварительно и ему и Жене, воткнули во рты кляпы, чтобы они раньше времени не переговаривались между собой…
* * *
Если бы Лукьянченко сразу застал Серёжку Тюленина дома, то, узнав о том, что полицаи направились к расположенной по-соседству хижине Третьякевичей, Серёжка предпринял бы какой-нибудь слишком поспешный, но характерный для его пылкой натуры поступок. Он бы мог, например, схватить автомат, который был припрятан у них на чердаке, и броситься выручать своих товарищей. И его бы не смутило, что он один, а полицаев больше дюжины; ведь он считал себя настоящим героем, и по-прежнему наивно считал, что в одиночку сможет разметать всю вражью армию.
Но когда запыхавшийся, сильно напряжённый Лукьянченко ворвался в мазанку Тюлениных, то оказалось, что Серёжки нет дома: он отлучился ненадолго, чтобы привести с железнодорожных путей угля…
Дома была Серёжкина мама Александра Васильевна — не молодая уже, но сильная телом и духом, боевая женщина. А из соседней горенки слышался голос Серёжкиной старшей сестры Фени, которая негромким, приятным голосом рассказывала маленькому своему сыночку Валерке волшебную сказку.
И Александра Васильева, только раз глянула на Лукьянченко, и сразу поняла, что случилось неладное. Она стремительно вскочила из-за стола, шагнула к щуплому Витьке и спросила:
— Неужто раскрыли вас?
Лукьянченко отступил к порогу, и оттуда молвил негромко:
— Всё хорошо… Вам не о чем волноваться…
— Садись, — повелительно кивнула на лавку Александра Васильевна. — Пока Серёжки нет, расскажешь мне всё.
— Я лучше на улице подожду! — воскликнул Лукьянченко, и выскочил во двор.
Там, не останавливаясь, прохаживался он из стороны в сторону. Иногда он нагибался, хватал рукой снег, и прижимал его к лицу, которое всё так и пылало от чрезмерного напряжения…
По улице раздался окрик, и рядом с домом Тюлениных проехала подвода, в которой гомонили полицаи, и сидели связанные Мошков и Третьякевич. А через несколько минут с другого переулочка появился везущий тяжело нагруженные углём санки Серёжка Тюленина. Его одухотворённое, мужественное лицо выражало такую глубокую мечтательность, что, казалось, Серёжка не идёт, но парит высоко-высоко над городом.
Но вот подбежал к Тюленину Лукьянченко, и поведал всё, что ему было известно. Преобразилось Серёжкино лицо; казалось, что теперь он испытывает сильное физическое страдание.