И вот теперь, в столь редкую свободную минуту, Олежка выводил очередное своё стихотворение, которое, несмотря на то, что рифма никак ему не давалось, казалось ему превосходным; и Олежка улыбался, выводя:
Едут, бегут, как черти,
Под носом ледяшка в метр
Вид-то ихний очень жуткий,
Словно страшный мракобес.
* * *
А по улице, в этой, наполненной незримыми, но стонущими бесами вьюге, шёл на рынок Митрофан Пузырёв. Какое-то неизъяснимое, горькое, но и торжественное чувство владело им. Вновь и вновь вспоминал он события последней ночей: как на его глазах споткнулись об ледяную колдобину тяжело нагруженные сани, и как вывалился из них мешок с подарками…
И вот мальчишка уже на рынке. Народу там было меньше, чем в иные дни. Но он знал, кому можно предложить сигары: обычно их покупал безногий дедуля — ветеран первой мировой войны, который сидел в своей лавке, и торговал обовью.
И вот мальчишка подбежал к его лавке, но она оказалась закрытой. Всё же Митрофан знал, что безногий сидит там, внутри, чинит обувь. Начал стучать в железную дверцу; стараясь перекричать завывания ветра:
— Откройте поскорее!
С противоположной стороны раздалось недовольное ворчание:
— Ну, чего тебе?
— Я вам сигареты принёс!
— Какие ещё сигареты?
— Очень хорошие сигареты, немецкие.
И Митрофан вытащил из кармана запечатанную пачку. Он ожидал, что сейчас безногий раскроет дверь, увидит пачку, и сразу же заплатит денежку, которая так нужна была его семье.
Но тут чья-то рука вцепилась в плечо Митрофана, развернула его. И мальчишка увидел, что это Бургардт, работавший в полиции переводчик.
Лицо Митрофана передёрнулось от страха, и он пролепетал:
— А вот эти сигареты я на дороге нашёл.
— Пойдём в полицию, там ты всё расскажешь, — сухо проговорил Бургардт.
— А сигареты вы можете себе взять, — лепетал Митрофан.
— Пойдём, пойдём, там ты нам всё расскажешь, — повторил Бургардт.
Тут Митрофан изловчился — дёрнулся вниз и, одновременно — в сторону. Он высвободился из рук Бургардта, но сделал лишь пару шагов, как чьи-то гораздо более сильные руки схватили его; и дёрнули куда-то вверх, так что мальчишка заболтался в воздухе…
И вдруг увидел прямо перед собой лицо Соликовского, с его выпученными, тёмными глазами. Подобное лицо могло привидеться только в самом кошмарном сне, и Митрофан пронзительно вскрикнул, ещё раз дёрнулся, но Соликовский держал его мёртвой хваткой; приговаривая своим жутким, хрипящим голосом:
— Ну вот и попался!
Он мельком взглянул на пачку, которую держал в руках Бургардт:
— Да — это та самая пачка. Из украденных подарков. Очередная операция подпольщиков закончилась провалом!
Митрофан всё дёргался, и вдруг закричал:
— Спасите!
Соликовский ударил его своим огромным кулаком в лицо. Ударил в полсилы, но и этого удара было достаточно, чтобы окровавленный Митрофан замолчал.
* * *
Вечером того же дня в кабинете у Соликовского собрались сразу и Захаров, и Кулешов, и ещё несколько полицаев. За исключением Кулешова, который держался в стороне, все были пьяны. По приказу Соликовского привели Митрофана Пузырёва.
Мальчишка, которого с самого утра не кормили, но уже несколько раз избивали, едва держался на ногах. Один его глаз заплыл, разбитые губы опухли; под разодранной одёжкой виднелось худенькое, покрытое крупными, тёмно-синими синяками тело.
Соликовский вскочил из-за стола, и вплотную подошёл к мальчику: возвышался над ним подобно тёмному утёсу. Вдруг ударил его по одной щеке, и тут же — по другой. Митрофан начал падать, но полицай подхватил его, и с силой толкнул к Соликовскому. Тот заорал:
— Ты, щенок, думаешь мы тебя выпустим? Ну, щенок, признавайся, ты ведь именно так думаешь? А?!
И Соликовский снова начал избивать беззащитного ребёнка. Он бил со знанием дела: так, чтобы было очень больно, но чтобы не ломались кости, чтобы истязуемый не умер раньше времени.
Так продолжалось несколько минут… Вдруг Митрофан зарыдал…
— А-а, что то рассказать захотел?! — заорал Соликовский.
Тут подскочил Захаров, и спросил вкрадчивым голосом:
— А ну-ка скажи, кто тебе эти сигаретки дал? А? Скажи только, и всё это прекратится.
— Я нашёл их в снегу… — проплакал, хрипло дыша, Митрофан.
Морда Соликовского скривилась, и он вновь ударил ребёнка. У Митрофана подкосились ноги, и его по указанию Соликовского выволокли из кабинета.
Соликовский подошёл к своему столу, и проговорил, глядя безумными, выпученными глазами на свои кулачищи:
— Ясно, что машину разгрузили не какие-то там уголовники, а политические. Если бы это была простая шпана, так взяли бы один мешок, а эти — всю машину выскребли… Парень этот точно их знает. Они ж в этом городке мелком, все друг друга по именам знают… И он нам всё выложит! Гадёныш такой! И ещё отнекивается!.. Слышите, чтобы ни минуты покоя ему не давали! Ни еды ему, ни воды, ни сна. Каждый час на допрос водить. А если он раньше времени сдохнет, так вы мне сами, по полной программе, ответите!..
И вот наступила эта, всегда чудесная, новогодняя ночь. В ночь эту не намечалось никаких выступлений в клубе имени Горького; и «Молодая гвардия» не собиралась устраивать никаких нападений на оккупантов.
К сожалению для многих, наиболее горячих участников «Молодой гвардии», пришлось отложить нападение на немецкий дирекцион, и уничтожение должных там собраться по случаю праздника Соликовского, Захарова, Кулешова и прочей полицейской и немецко-оккупационной мрази. Операцию эту пришлось отложить по указанию работавшего в области партизанского командования, связь с которыми молодогвардейцы поддерживали с помощью сестёр Иванцовых.
Конечно и Витя Третьякевич был опечален. Ведь план нападения на врагов был разработан лично им, с участием Вани Земнухова и Серёжки Тюленина, и вот теперь приходилось это дело откладывать. И хотя поговаривали, что нападение всё же будет произведено в ближайшие дни, какое-то щемящее, горестное чувство в сердце подсказывало Виктору, что больше такого случая никогда не представиться…
Но всё же неизъяснимое разумом, разлитое в воздухе новогоднее волшебство сделало так, что печаль Витина хоть и не пропала совсем, но стала светлой и романтичной…
В эти дни немцы и полицаи что-то заподозрили, и уже несколько раз наведывались в клуб Горького с инспекционными проверками. Проверяли разные помещения, и только по случайности не заметили мешки с новогодними подарками. И решено было часть мешков перепрятать в самую отдалённую коморку в том же клубе, а те мешки, которые там не помещались, разнести по домам. И один из мешков Витя отнёс к себе домой.
* * *
Пушистые тёмные нависли над Краснодоном. Время от времени ниспадали оттуда сцепленные из снежинок, мягкие вуали. Потеплело, хотя и потепление это было относительным — температура удерживалась где-то около десяти ниже нуля.
В эту ночь наступления нового, 1943 года, по одной из маленьких Краснодонских улочек шли Витя Третьякевич и Аня Сопова. Витя провожал свою подругу до её дома. Дорога, по которой они шли, была окружена высокими сугробами, и оказалась настолько узкой, что Витя и Аня, взявшись за руки, задевали боками и сугробы и друг друга.
Но им было очень хорошо вместе. В эти мгновенья их не волновали ни оккупанты, с их законами, запрещающими выходить в такое время; ни даже то, что они были голодны; так как голодала и немецкая армия, а уж рацион простых граждан приближался к рациону заключённых в лагеря уничтожения…
Ясно и светло было на душе у Вити; ну а уж Анин так и сиял добротой и душевным изящество. Глядя на неё, можно было подумать, что и нет никакой войны, а живёт она в золотом веке человечества, в самом раю.
Они шли в молчании, в чудесном, так желанном их душами безмолвии. Простые люди, если и отмечали Новый год, то делали это тихо; ну а полицаи набились в занятые ими домами, и буянили там, но поблизости от Ани и Вити не было таких домов; и казалось им, что весь мир погрузился в чудеснейший, волшебный мир…
Они уже подошли к дому Соповых, когда Витя, остановился и, объяв своими сильными руками, две маленькие Анины ладошки, посмотрел прямо в её задушевные, тёплые очи. И вот что сказал Витя:
— Сегодня у меня был чудесный сон. Я очень хорошо его запомнил. В том сне, гулял я по парку. Дело было летом. Пышные деревья возносились к синему небу. Золотом и изумрудами сияли залитые небесным светом ветви. Словно солнечные королевства сияли маленькие полянки. И были в том парке аллеи: длинные и прекрасные в своей необъятной величественности. Дорога, по которой я медленно шёл, круто спускалась к родниковому ручью, одно прохладное дыхание которого полностью удаляло жажду, и придавало сил. Я любовался и любовался на этот парк, и чувствовал в себе огромнейшее чувство любви; и думал: «Как же прекрасен мир! Как же прекрасна жизнь!».