И вдруг, не в силах уже оставаться в этом жутком помещении, вырвался в коридор, и проскочил в кабинет к Кулешову; который, в аккуратном своём костюме, солидный, подтянутый, сидел за столом, и разбирал бумаги, делая пометки на полях. В его кабинете было относительно чисто и свежо, но в углу, возле двери темнело кровяное пятно — его ещё не успели отмыть.
Кулешов приподнялся из-за стола, и, глядя чуть пониже безумно выпученных глаз Соликовского, проговорил:
— А-а, Василий Александрович, ну здравия желаю!
— Ты мне тут! — начал было Соликовский, но сдержался, так как Кулешов был тем единственным не-немцем, с которым он вынужден был считаться.
Но всё же он прорычал зло:
— Почему раскрываемость такая низкая?! А?! Я спрашиваю! Почему эти… до сих пор по городу бегают?!.. Меня, ты знаешь, начальство немецкое припекает! Так почему же в этом жалком городке, где всё на виду, мы не можем захватить организацию?! Ведь это организация, мать её! Я чувствую: большая организация, и надо её задушить. Слышишь ты?! Слышишь?!
— Так точно. Но, Василий Александрович, вы же знаете: делаем, что можем. Задерживаем всякую подозрительную личность, допрашиваем, в том числе и с применением физического воздействия; но ничего хорошего — всё в пустую…
— Ну вот что тут у тебя…
Соликовский наугад выхватил из пачки несколько соединённых скрепкой листов. Сморщил свою уродливую морду, и с отвращением (он ненавидел сам процесс чтения, но вынужден был время от времени читать), прочитал:
«Виктор Лукьяненко. 12 декабря 1942 года задержан полицейским Шкуркиным по подозрению в причастности к большевистскому подполью».
— Ну и почему отпустили это Лукьянченко?! — рявкнул он на Кулешова.
— А-а, помню. Этот Лукьянченко — просто мальчишка, школьник. Притащил его Шкуркин, и говорит: вот вам, поймал подпольщика. Видел, как он листовку на столб клеил. Велел я этого Лукьянченко обыскать. Никаких листовок при нём найдено не было. Я ему говорю так мягко: «Ну, расскажи, мальчик, кто тебе из взрослых дядек листовки выдавал. Скажешь — тебя отпустим и ещё едой наградим; ну а молчать будешь — придётся руки тебе поломать, да семейку твою в качестве заложников взять. Дело-то, понимаешь, уголовное и по законам военного времени требует самого жестокого расследования». Мальчишка ни в какую: говорит, увидел — на столбе листовка висит, подошёл почитать, да её ветер треплет, едва не срывает, он её поправить решил, а тут его Шкуркин и схватил. Я к Шкуркину: так было? А он уже пьяный, едва на ногах стоит, едва языком ворочает. Всё же я смог разобрать, «не так… он листовку вешал…». Ну позвал я Мельникова и Дидыка, они Лукьянченко так отделали, что он уже и на ногах не держался. Спрашиваю опять: кто тебе листовки дал. Он тоже самое, что и в начале говорит. Приказал его в камеру бросить. На следующий день повторил допрос, опять его били, а вечером ещё… — Кулешов поморщился — ведь он не любил экзекуций. — Но парнишка молчал. Ведь это подросток, Василий Александрович, понимаете? Я бы мог его ещё и на следующий день так потрепать, но на третий день он бы просто помер. У нас никаких доказательств его причастности к подполью, и он ребёнок. Понимаете, ребёнок. То есть не в том дело, что мне жалко ребёнка; в конце-концов наше время требует уничтожения всякого врага, но главное — у ребёнка не могла выработаться такая железная воля. Ужас должен был раздавить его после первого же допроса, ведь этот Лукьянченко не знал, что мы его вообще когда-нибудь выпустим. А я ему так прямо и говорил: будем тебя держать, до тех, пока не выложишь всю правду. Но он действительно ничего не знал…
— В этой проклятой стране такие дети растут, такие!.. — страшным своим хрипящим голосом взревел Соликовский. — Их всех топтать и душить надо… всех! Я от тебя требую, чтобы ты все силы положил на раскрытие подпольщиков.
— Да и так ведь стараемся, Василий Александрович.
— Плохо, видно, стараетесь. Ну, Кулешов, ты ж мужик мозговитый; ты придумай что-нибудь. Главное, схватить кого-нибудь одного, а уж из него все остальные имена вытянем. Будь уверен…
Соликовский нецензурно выругался, и, выходя из кабинета Кулешова всё же не сдержался, и двинул своим пудовым кулаком по двери…
* * *
Печальная и величественная мелодия «К Элизе», неслась, вихрем самых разных чувств наполняя тех молодых людей, которые присутствовали в тот вечер в клубе имени Горького. Среди этих молодых людей много было и молодогвардейцев.
Ну а штаб «Молодой гвардии» собрался в небольшом, но укромном помещении за сценой. Впрочем, в коридоре стоял ещё и часовой, следящий — не подойдёт ли кто-нибудь сторонний…
— Как всё-таки Валечка играет, — говорила, вслушиваясь в доносящиеся и сюда отзвуки «К Элизе» Люба Шевцова.
— Красиво-то, может и красиво, да только у меня сейчас такое дурное строение, что лучше бы уж вообще ничего не играло! — проговорил, гневно глядя на Олежку Кошевого Тюленин.
— А в ч-чём с-собственно д-д-дело? — спросил, сильно заикаясь, Кошевой.
— Д-д-дело, д-д-дело! — передразнил его Тюленин, и показал Кошевому кулак, — вот в чём.
— Прекратите! Такое поведение не допустимо в нашей организации, — изрёк Витя Третьякевич, который сидел во главе стола.
— Конечно, недопустимо! — вскочил из-за стола Тюленин. — Это что ж получается: какой-то там Кашук, воспользовавшись тем, что он является руководителем одной из наших пятёрок, метит в комиссары, и ради этого, втайне от руководства организации начинает формировать себя особый отряд.
— «Молот», — выдохнул, раскрасневшийся Олежка.
— Чего?! — гневно сверкнул на него глазами Тюленин.
— «Молотом» я свой отряд н-назвал, — пояснил Кошевой.
— Во, слыхали?! — Серёжка аж руками всплеснул. — Ему, видите ли, захотелось покомандовать. Он набирает в свой отрядик людей из нашей «Молодой гвардии», тем самым, он вносит раскол в наши ряды. Это дело — сродни диверсионному акту. Думаю, подлец Соликовский, пожал бы нашему Олежку за это руку, да ещё и кофе бы позвал бы попить.
— Н-ну т-ты бы всё-таки п-полегче, — на больших глазах Кошевого от обиды выступили слёзы.
— Как можно молчать о таких делах? — резко спросил Тюленин, и обратился к Виктору Третьякевичу, — Предлагаю применить к Кошевому самые жестокие меры. Ведь, ради достижения своей, корыстной цели, он пошёл на откровенный обман, а именно: взял у Вани Земнухова бланки наших временных комсомольских удостоверений. Но ведь не отдал он их тебе, Витя, а сам подписал, и сам выдал…
И Серёжка выложил на всеобщее обозрение отпечатанный в подпольной типографии временный комсомольский билет, который Олежка самовольно выдал Демьяну Фомину.
— Пожалуйста, полюбуйтесь, — язвительно и грозно говорил Серёжка. — Внизу, рядом с комиссаром подпись «Кашук». Вот, ответьте, товарищи, кто у нас комиссар?
Послышались голоса: «Славин» — то есть, называли подпольную кличку Виктора Третьякевича.
— Вот видите, все это знают, а наш Олежка всё-таки решил, что комиссар — Кашук.
Теперь уже Олег Кошевой поднялся, и начал говорить:
— Ребята, да что ж это т-такое! В чём в-вы м-меня обвиняете? И н-нестыдно в-вам?
— А тебе не стыдно? — обратился к нему Витя Третьякевич. — Тебе же объясняют, что подобное поведение недопустимо, а ты ведёшь себя как ребёнок. Ну вот объясни нам, зачем тебе понадобилось создавать этот отдельный отряд.
— Да п-потому, что «Молодая гвардия» слишком медлительная организация. Да — д-да! — проговорил Олежка уже с большой уверенностью. — Мы должны громить врагов н-неустанно, днём и ночью, а не отсиживаться в этом д-дурацком клубе…
Тут поднялся со своего места Женя Мошков, и стальным голосом отчеканил:
— Думаю, что теперь всем ясно, что Кошевой, пусть и бессознательно, пусть и мальчишеской своей безрассудности поставил существование всей организации под угрозу. Предлагаю исключить его из людей близких к штабу.
Разгорелась жаркая полемика. Не все были согласны с тем, что Олега надо исключать. Кто-то считал его толковым парнишкой, который ещё много пользы способен принести для общего дела; кто-то негодовал на него так же, как и Серёжка, и считал, что даже отлучение Кошевого от штаба — через чур мягкое наказание.
В, конце-концов, решили временно запретить ему участвовать в совещаниях штаба, но оставить за ним его пятёрку.
Предстояло обсудить ещё много важных дел. В том числе и операция, которая должна была итоговой в Краснодонской деятельности «Молодой гвардии». Под Новый год собирались взорвать дирекцион; отправить, по словам Тюленина, в ад и Соликовского, и Захарова и прочую нечисть. После этого предполагалось оставить город и продвигаться навстречу фронту…
Близок был Новый год, и в мазанке Третьякевичей, несмотря на все ужасы оккупационного положения, несмотря на голод, несмотря на постоянное напряжение, всё же чувствовалось то хорошее, волшебное чувство, которое бывает в эти дни разлито в воздухе, и делает Новый год любимейшим праздником у многих.