– Вам нечего делать? – улыбнулась женщина.
– В общем-то да. Я тоже пришел к деду и к отцу, но в городе такой ад, а здесь такая благодать, что я счел за лучшее провести тут время до вечера, пока все не стихнет как-нибудь. – Тенорок был акающий, легкий, веселый.
– Тогда вы мне, может быть, скажете, зачем здесь танк?
– Глупость, конечно, но приятно, – совершенно непонятно ответил господин.
– Ничего приятного здесь нет, – вспылила вдруг женщина. – Здесь вообще очень тяжело, все эти замученные, расстрелянные, ужас какой-то. У нас на Пискаревском и то легче. Ладно, Бог с ним. Скажите мне лучше, где здесь могилы неизвестных прахов?
– Хм. Это, наверное, где-то рядом с Каппелем и компанией? Так вы из Парижа, что ли?
– Из Костромы, – отрезала она.
– А не скажешь. У меня дед, кстати, тоже оттуда, так что мы, можно сказать, земляки. Илья. – Он шутливо склонил голову, а она подошла и непринужденно протянула руку для поцелуя.
– Феодора.
– Ого! Сейчас долью воды деду и пойдем искать ваши прахи. У них, кажется, нумерация какая-то есть. Не знаете?
– Сразу после войны.
Он поднял стоявшую у скамьи бутылку с водой и, подойдя к одной из ниш, стал доливать маленькую вазу с разноцветными астрами. Феодора тоже подошла поближе и внезапно отшатнулась, вцепившись побелевшими пальцами в ремешок на плече. За астрами читалась уже изрядно постершаяся надпись:
«Барыков Николай Всеволодович
1900–1967»
– Шестьдесят седьмой… – потрясенно прошептала Феодора. – Еще двадцать лет…
– Что двадцать лет? – живо обернулся Илья.
– Жизни. И лежит здесь. И танк.
– Но это ведь не дедушкин танк, это тридцатьчетверка. Но под руководством деда, конечно, Кошкин его делал. Они про это не говорят никогда, дед же дворянин, столбовой.
– Я не об этом. Он вам никогда не рассказывал… ну про свое детство, гимназию… друзей тогдашних?
– Нет. Я маленький был, да и про дворянскую жизнь не распространялись тогда, вообще не поминали.
– И фотографий у вас не осталось?
– Этого добра полно, но теперь и не знаешь, кто там, где, все умерли давно.
Феодора посмотрела на него долгим взглядом, от которого Илье стало не по себе, но при этом он вдруг увидел, что она очень хороша, породиста, и глаза горят синим холодным огнем.
– Ну, пойдемте искать вашего.
Они долго бродили по некрополю, Илья говорил, Феодора молчала, порой лишь искоса взглядывая на собеседника. Наконец перед ними оказалось весьма странное место. Неровная площадочка, сплошь вкривь и вкось утыканная шестами с табличками, написанными, по большей части, от руки.
– Что это?
– А, вероятно, и есть эти захоронения. Они же безымянные и были долго закрыты, а после Каппеля с Деникиным все полезли сюда ставить импровизированные надгробия. Ну кому кажется, что их родные здесь.
Феодора медленно пошла вокруг. Мелькали незнакомые фамилии, много польских, еврейских, даже немецких. Мелькнула напечатанная на принтере фамилия Власова, правда залитая красной краской и жирно перечеркнутая.
Илья курил и с интересом наблюдал за странной посетительницей. Она вернулась, сделав круг, и лицо ее было неправдоподобно белым.
– Какой позор, – прошептала она, и столько ненависти прозвучало в тихих словах, что Илье стало не по себе. – Во что превратили людей, страну… И это русские, Россия.
– О чем вы?
– О том, что это надругательство над мертвыми, чего никогда не позволяли себе русские. Но вы не русские – вы советские, а теперь еще хуже!
– А вы?
– Я? А-а! – коротко выдохнула она. – Я расскажу вам, и именно вам с большим удовольствием. – Она глядела прямо в глаза Илье, вся вытянувшись в струну, и все сжимала ремешок сумки до побелевших костяшек пальцев. – Я была девочка Катенька из обеспеченной семьи, дед – высокий чин в Большом доме, бабушка, как говорили, была разведчицей во время войны и погибла. Портрет ее висел у деда над столом, такое красивое, гордое лицо. Мама этнограф, папа физик, летом Крым и Кавказ, на каникулах Прибалтика, английская школа, вещи и продукты по блату. Ну, верно, как у вас. Пионеры, комсомол, универ, романы книжные и собственные, пара замужеств, квартира на Энгельса новенькая.
– Рад за вас, – вставил Илья. – Действительно похоже.
– В этом-то и ужас. Дед умер, потом мама, она вообще была очень болезненная. А два года назад я получила письмо. Из Франции. Из Нанта. Писала некая Сильвия, оказавшаяся моей двоюродной теткой. Приглашала приехать. Я приехала. О, лучше бы я не делала этого! Я схожу с ума. Жизнь моя разбита бесповоротно, безвозвратно!
«Неужели сумасшедшая?» – мелькнуло у Ильи, но глаза говорившей смотрели ясно и требовательно.
– Но я горжусь. Я объехала все места. Я была на родине, под Судиславлем, никто ничего не знает, не помнит. Эта стена забвения чудовищна. Но простите. В двух словах. Оказалось, что бабушка – никакая не разведчица, она умерла на поселении, где-то около Селенгинска. И мама – не дочь деда. Отец Сильвии – родной бабушкин брат, летчик, был сбит над Польшей, потом партизанил, потом воевал в армии Крайовой, попал во Францию. Он искал сестру всю жизнь, через все международные организации, через какие-то личные связи. И незадолго до смерти все-таки нашел – не ее, она умерла еще в начале пятидесятых, не дождавшись смерти Сталина, нашел в каком-то местном музейчике ее дневник, написанный чуть ли не на бересте или на тетрадных обложках. Он в личном архиве маминого брата, а архив принадлежит по завещанию Нантскому музею сопротивления и коллаборационизма. Я видела уже только перепечатанную копию. Там ужас. Там то самое страшное, что делает с человеком война – лишает его выбора. Но еще страшнее, что еще раньше этого выбора лишила всех советская власть. Но бабушка уже не думала об этом, весь дневник полон только одного крика, одной мольбы – рассказать правду о человеке, которого она любила, от которого родила дочь и который мог бы стать… Фамилия Трухин ничего вам не говорит?
Илья пожал плечами.
– Нет. Кто это?
– Генерал-майор, такой же, как ваш дед, они учились в одной гимназии в Костроме. О, подлость, подлая власть. Подлые люди! Дед спас девочку, но бабушку, а потом и прабабку отправили в лагеря.
– За что же?
– Первую – за то, что любила предателя родины, власовца, как отвратительно их называют, вторую за дочь и за мужа, воевавшего против Красной армии.
Илья зло потушил сигарету.
– А вы считаете, что их награждать надо было?! У предательства нет толкований и двойных смыслов. Предатель – человек, изменивший долгу и присяге. И никто никогда не заставит меня отказаться от своего мнения, что Власов и иже с ним – предатели. И больше того – останутся в памяти и в истории именно как предатели.
– Я так и знала… И это еще страшней, чем минувшее. Нынешний раскол… Да вы хоть представляете, что гражданская война так и не кончилась, что она тлеет подспудно в любом разговоре, что деление на красных и белых мучительно живо?! Почитайте любые споры в инете! Как только дело касается революции, дворянства, РОА, сразу же появляется раскол, животная злоба, оскорбления. А у нас есть только честность. О, я нахлебалась этого сполна, пока искала хоть что-то о деде! Вы все погрязли во лжи, вы по-прежнему слепы, как котята, вы духовные и умственные трусы! Уходите отсюда! – Феодора топнула ногой в бессильной ярости. – Уходите, вы не имеете права стоять здесь!
Илья хмыкнул и пошел к воротам. «Сумасшедшая все-таки. А хороша, черт возьми!»
Феодора достала из сумочки потертый на сгибах листок с отксерокопированной фотографией мальчишески улыбающегося генерала. На обратной стороне было что-то написано от руки. Феодора сломала хрусткую от жары ветку березы, надела на нее листок, как парус, и, опустившись на колени, воткнула тонкий прутик в песок.
Поздно вечером охранник, обходивший некрополь, увидел новую бумажку на почти упавшей ветке. Он поднял ее, пробежал глазами текст, пытаясь понять, кого на сей раз обнаружили в этой давно не существующей куче пепла.
Мы стали взрослыми. Какой-то вор трусливый
Прокрался в спальню к нам, и даже наши сны —
Все выкрал он. Все сказки прочтены,
Смолк фей и гномов шепот торопливый…
Что это было? Увяданье сада?
Смерть нивы золотой, дотла побитой градом?
Мы в жизнь вошли как будто с похорон,
И рожи злобные, кривясь во мраке, рады,
Что навсегда погашены лампады,
И масло пролилось у дедовских икон…[199]
– Чушь какая-то. – Он внимательней присмотрелся к снимку и увидел немецкую форму и шеврон «РОА». – Еще этого дерьма тут не хватало! – выругался он и, скомкав, выбросил листок в урну.
КОНЕЦ
Часть истории Стази легла в основу рассказа о судьбе ленинградской учительницы Станиславы Юрьевны Каменской («Семь писем о лете»). Так что некоторые эпизоды не только перекликаются с «Семью письмами», но и почти дословно их повторяют.