К Аделе, красота которой словно сковала Мельцера, он испытывал страсть. Зеркальщик чувствовал, что его тянет к этой женщине, но неожиданная встреча с Симонеттой словно бросила тень на их честные отношения. На страсть к Аделе наложилась глубокая привязанность к Симонетте. Страсть может на какое-то время восторжествовать над любовью, но ей никогда ее не победить.
Аделе тут же почувствовала, что что-то, должно быть, стряслось, но поначалу она объясняла замкнутость Мельцера потрясением, пережитым во время путешествия. Она знала, что это судьбоносный момент в его жизни, и вопросов не задавала. Мельцер же со своей стороны не мог отважиться на то, чтобы рассказать Аделе о своей встрече с Симонеттой и об изменении своих чувств.
Так и жили они какое-то время, словно Филемон и Бавкида, относясь друг к другу снисходительно и не мучая один другого. Но однажды — с момента возвращения Мельцера прошло несколько месяцев, и на Рейн пришла весна — Аделе подошла к Мельцеру и спросила:
— Да что с тобой такое, Михель? С тех пор как ты вернулся из Эйфеля, ты стал другим. Занимаешься только своей мастерской, и мне кажется, что про меня ты совсем забыл.
— Это тебе только кажется, — отмахнулся зеркальщик.
Он был настолько поглощен своей работой, что, разговаривая с Аделе, даже не отрывался от набора.
Аделе подошла к Михелю сзади, обняла его и крепко прижалась всем телом. Зеркальщик почувствовал острые соски ее грудей, и по его телу пробежала приятная дрожь.
Женщина нежно потерлась щекой о его шею.
— Что ты от меня скрываешь? — тихо спросила Аделе. — Между нами что-то не так.
Мельцер не хотел причинять ей боль. Ему не хватало мужества сказать ей правду. Он знал, насколько горда Аделе, что она тут же уйдет, как только узнает о встрече с Симонеттой. Поэтому он молчал.
Но Аделе не сдавалась. У нее были некоторые подозрения, поэтому она осторожно заговорила:
— Ты когда-то говорил, что в Константинополе — или это было в Венеции — повстречал любовь всей своей жизни. Твое поведение как-то связано с этой женщиной?
Зеркальщик выпрямился, высвободился из объятий Аделе и изо всех сил вцепился в наборную кассу.
— Почему бы тебе не сказать мне правду? — не отставала Аделе.
Тогда Мельцер обернулся, долго молча смотрел на Аделе, и она поняла, что ему очень тяжело говорить. В его взгляде читались неуверенность и грусть.
— Почему? — повторила Аделе.
Мельцер кивнул. А затем его словно прорвало:
— Все так, как ты и думала, Аделе. Я встретился с Симонеттой, женщиной, которую люблю больше жизни. Не спрашивай, при каких обстоятельствах, все и так достаточно грустно. Симонетту держат в плену Boni homines в качестве залога за мою работу. Но как бы там ни было, я люблю эту женщину. Я только не мог решиться сказать тебе об этом. Мне стыдно.
На лице Аделе промелькнула горькая усмешка. Женщина изо всех сил старалась скрыть разочарование, но у нее ничего не получалось. Когда Аделе положила руки на плечи зеркальщику и заговорила, голос ее дрожал:
— Какой же ты трус, боишься правду сказать. Как будто правды нужно бояться! Бояться нужно только лжи. Ты любишь эту женщину больше, чем меня. Что же делать? Желаю тебе земного счастья.
От зеркальщика не укрылось, что Аделе с трудом сдерживала слезы. Теперь, когда он наконец во всем признался, ему стало легче. Он хотел прижать Аделе к себе, обнять ее, но не успел: она отвернулась и быстро пошла к двери. Прежде чем уйти, она обернулась и повторила:
— Будь счастлив.
— Аделе! — воскликнул Мельцер, пытаясь удержать ее. Напрасно. Он глядел на двери, чувствуя себя так, словно грудь его попала под пресс. Ему было больно из-за страдания, причиненного Аделе, и сочувствие на мгновение затмило все его самые глубокие чувства. Действительно ли его любовь к Симонетте была сильнее любви к Аделе?
Опечаленный и отчаявшийся, Мельцер опустился на свой высокий табурет. Склонившись над наборной кассой, он не глядя, наобум, схватил какие-то буквы и сложил из них предложение. Предложение, если его перевернуть с ног на голову и справа налево, выглядело бы так: «Любовь ползет там, где не может идти».
Михель Мельцер с головой ушел в работу. Он набирал страницы текста, принесенного ему Гласом, искусственным письмом, в две колонки на каждой странице, по две страницы на каждом листе. Но в отличие от индульгенций, Мельцер печатал с двух сторон, так что на листе получалось четыре страницы.
В то же самое время Иоганн Генсфлейш на Гоф цум Гутенберг принялся за набор Ветхого Завета. Экземпляр епископа, как и все тексты того времени, был написан на латыни. При этом выяснилось, что Генсфлейш, которому не хватало опыта Мельцера, отлил слишком малое количество некоторых букв, поэтому он время от времени отправлял посыльных в Женский переулок, чтобы попросить парочку «I», «О», «U» и, в первую очередь, «C», которые очень часто встречались в латинском языке.
Работа спорилась, и когда не хватало людей, Мельцер и Генсфлейш охотно помогали друг другу. Фульхер фон Штрабен прислал еще воз пергамента, две сотни гульденов и главу текста, и Мельцер надеялся, что успеет закончить свою работу в срок.
Свет в мастерской Мельцера гас только на несколько часов по ночам. Зеркальщик редко выходил из дома, а когда это все же происходило, люди видели, как он брел по улицам Майнца, что-то бормоча себе под нос. Когда он торопливо переходил Соборную площадь, с всклокоченными волосами, сгорбившись, скрестив руки за спиной, подобно школяру, жители Майнца качали головами. На встречах собратьев по цеху, которые проходили один раз в неделю в «Золотом орле», Михель уже давно не показывался, а если кто-то хотел навестить его в мастерской, Мельцер не впускал.
Большие деньги, которые платил Мельцер, заставляли его подмастерьев держать язык за зубами, но эта молчаливость стала причиной досужих вымыслов. Работники гавани, что за стенами города, говорили, что архиепископ Фридрих лично изгонял беса из Мельцера, но при этом бес, уйдя из сердца, поселился в голове. Рыночные торговки рассказывали, что Мельцера снедает любовь к таинственной женщине, которую он встретил в лесах.
За два дня до Петра и Павла, когда лето в долине Рейна было в самом разгаре и после двух голодных лет наконец-то обещало богатый урожай, в Майнц на корабле из Страсбурга прибыл странный венецианец. Внешность его была не очень приятной, несмотря на то что он, одетый в лучшие зеленые одежды, с огромной шляпой на голове, был прямо-таки образцом элегантности. Он припадал на одну ногу, косил, а на носу у него был огненно-красный нарост. Это был Чезаре Педроччи, которого в Венеции называли «драконом».
Венецианский адвокат направился прямо к зеркальщику Михелю Мельцеру, и толпа ребятишек, которые с криками бежали за ним, казалось, совершенно ему не мешала. Женщины от любопытства вытянули шеи, когда чужеземец пошел по направлению к Женскому переулку и остановился у ставшего уже притчей во языцех дома Мельцера. Едва венецианец исчез в дверях, как все, побросав свои дела, бросились за ним по переулку, пытаясь увидеть хоть что-нибудь в окно.
Появления адвоката Мельцер ожидал в последнюю очередь. Он не надеялся получить добрые вести и спросил, прежде чем Педроччи успел хоть слово произнести:
— Вы приехали из-за моей дочери? Что с ней? Говорите, мессир Педроччи!
Лицо адвоката приобрело печальное выражение.
— Не стоит жалеть меня! — подбодрил Мельцер венецианца и добавил: — Я не удивлюсь, если вы пришли с известием, что Эдиту посадили в Пьомби и вы хотите — естественно, за хорошую плату — вытащить ее оттуда.
— Эдита умерла, — спокойно сказал Педроччи. — Мне очень жаль.
— Умерла? — Мельцер вздрогнул.
— Она умерла во время родов, ребенок тоже. Его голова была слишком велика для тела матери. Схватки продолжались целый день и целую ночь. Сначала умер ребенок, затем смерть настигла и мать. Я не знаю, утешит ли вас то, что я скажу, но знайте: смерть Эдиты потрясла всю Венецию.
Зеркальщик подошел к окну и уставился в никуда. Он не видел любопытных лиц, которые пытались разглядеть, что происходит в доме. Мельцер беспомощно заломил руки, а затем закричал так громко, что его голос слышно было по всему дому:
— Разве это удивительно? В теле девушки поселился дьявол. Она носила ребенка этого дьявола, да Мосто!
Чезаре Педроччи не решался вымолвить ни слова. Он смотрел на зеркальщика с нескрываемым сочувствием. Через некоторое время адвокат сказал:
— Эдиту похоронили под кипарисами Сан-Кассиано. Когда Мельцер промолчал, Чезаре Педроччи решил, что нужно продолжать.
— Я прибыл, — обстоятельно начал он, — по поручению Consiglio dei Dieci…
— Я не должен был оставлять ее одну! — Казалось, Мельцер не слышал его. Прижавшись головой к стеклу, зеркальщик повторял: