суда человека не наказывают, — отвечал я.
Он только махнул рукой.
Кроме Домаборского, из двора никого не забрали, так срочно им было иметь главного виновника. Мы остались без пана, не зная, что делать. Хотя мне теперь уже ничто не мешало уйти и возвратить свободу, я так был поражён внезапностью случившегося, что о себе не думал. Мне и не с чем было идти в свет, потому что своё барахло я оставил в Домаборе. Наступал день, поэтому спать мы уже не ложились. Шелига два раза бегал в замок, его не впустили; вернулся ни с чем и только посланца отправил к каштеляновой.
Из замка ни о чём узнать было нельзя, кроме того, что позвали судью и что сам староста Пётр там был.
Целый день проходил так в молчании и неосведомлённости. Шелиге, хоть он хорошо знал своего пана и все дела его, всё-таки было его жаль. Привязался к тирану, который иногда к своим имел доброе сердце, и как сам хулиганил, так и им много также дозволял.
В течение дня мы узнали только то, что его судили. Но суд над таким человеком не мог быть скорым, чтобы затем вынести приговор его судьбе. Шелига поведал, что его будут держать в тюрьме и пошлют к королю.
С тем мы легли спать, а так как все были очень измучены, нас охватил такой сон, что, когда мы проснулись, уже был ясный день.
На пороге стоял незнакомый человек.
— Кто тут старший из людей Домаборского? — спросил он.
Шелига поднялся.
— Ну что? — сказал он.
Посланец, точно ему тяжело было выговорить слово, которое принёс, заставил ждать его, потом тихим голосом сказал:
— Возьмите повозку и заберите себе тело.
Шелига слушал и не понимал.
— Какое? Где?
— Вашего пана, потому что час назад его в замке обезглавили.
Нам это показалось таким невероятным, что мы не хотели верить, но Шелига оделся и пошёл в замок.
Увы, это было правдой. Староста, схватив бунтовщика, поставил его перед судом, имея всё приготовленное для того, чтобы доказать его вину. Те же люди, которые выпускали фальшивые шелунги, приходили свидетельствовать, кто их им давал. Другие, что по приказу Домаборского разбивали дома и грабили ризницы, в глаза ему говорили, что он посылал их, чтобы добычу в замок ему отвозили. Ему выдали смертный приговор. Но каштелян не верил и не допускал, чтобы могли его исполнить. Ночью староста послал ему ксендза. Он это объяснял себе страхом; только утром, однако, когда пришёл палач и поставили пенёк, покрытый сукном, и прочитали ему приговор, упав духом, он с раскаянием исповедался.
Староста, несмотря на заверения и просьбы его, чтобы послал к королю для подтверждения приговора, сделать этого не хотел.
— Не будет у нас в стране мира, пока кормить будем таких, как вы. Король однажды вас простил.
— Моя кровь падёт на вас! — воскликнул каштелян.
— Господь осудит, невинно ли я её пролил, — отпарировал староста.
Впрочем, что там между ними произошло в последний час, рассказывают по-разному, но конец был такой, что каштеляна обезглавили.
Все остолбенели, услышав об этом. Другие потихоньку говорили, что староста Шамотульский издавна имел на него зуб и отомстил за какую-то личную травму. Другие утверждали, что это случилось не без ведома и королевского позволения, чтобы бросить страх на могущественных, которые никакому закону подчиняться не хотели, очень распоясывались и против пана своего, и против закона.
Маленькой шляхте, которой могущественные всегда были солью в глазах, нравилось то, что не уважали ни имени, ни достоинства; паны роптали. Умы возмутились.
Меня там уже ничто не задерживало, я стал свободным и мог думать о себе, но это приключение оттолкнуло меня от Великопольши и какая-то дивная тоска тянула в Краков. Мне казалось, что где-нибудь в другом месте, кроме него, жить нельзя. Правда, я должен был избегать Навойовой, чтобы избавить её от боли, потому что мне жаль было эту мать, хоть ею для меня быть не хотела, но я думал, что в таком городе, как Краков, легко забиться в угол и не быть ни у кого на глазах.
Что было мне делать там, недавно убежав, теперь возвращаясь снова, я не знал, — чуствовал только, что любая жизнь для меня была там, а в другом месте — тоска и пустошь. Приходило на память и то, что Остророг меня звал к себе, что служба у него была бы хорошей, потому что муж разумный и степенный, но уже к этому краю я чувствовал отвращение и рад был как можно быстрей его оставить.
Мало что у меня было в Домаборе, но и того бросать не годилось при моей бедности, поэтому я с Шелигой и другими поехал за телом, которое мы везли в простом сосновом гробу, только из-за тёплой поры Шелига приказал облить его смолой и хмелем заткнуть. Покрыв тряпкой чёрного цвета, мы везли останки несчастного, который недавно по той же дороге ехал с такой спесью, не предчувствуя скорой смерти…
На расстоянии двух миль от замка нас встретила охваченная отчаянием вдова, а поскольку она не знала, что люди могут питать к её мужу, прямо обвиняла Петра из Шамотул в убийстве, желая немедленно ехать с жалобой к королю.
Страшно и больно было смотреть на убивающуюся от скорби женщину, отчаяние которой увеличило то, что мужа осудили и казнили как обычного преступника.
В замке, куда мы прибыли, царил ужасный беспорядок, потому что всё, что там поддерживалось силой, распустилось, вырывалось, хватало, что попало под руку, и рассеивалось в разные стороны.
На том закрытом дворе теперь всё было открыто настежь и опустошено. Евреи, захватив из сундуков с монетами всё, что было, сбежали. Из оружейной и казны также много растащили и растратили. Из наёмных людей, которые там уже не надеялись ни на опеку, ни на поддержку, мало кто остался, да и то раненые и негодные. Другие с трактов туда сбегались, потом снова рассеивались по дорогам. Из моего дешёвого барахла мало что пропало, так что, не напоминая об оплате, я вышел оттуда менее состоятельный, чем прибыл.
Пускаться в одиночку в дорогу было небезопасно, и я подобрал себе двух товарищей, которые также хотели искать счастья в Кракове, оба шляхтича и привыкшие к рыцарскому ремеслу — а таким везде наняться было легко.
Итак, не дожидаясь даже похорон, мы покинули замок, потому что нас никто не думал задерживать — так все потеряли головы. Я заметил только, что те, кто был в плохих отношениях с