Цезарини схватил его за руку.
– Дорогой отец, – воскликнул он, – всё на свете относительно, обязанности имеют иерархию и степень. Наивысшим нужно уметь жертвовать второстепенными. Не сомневаюсь в вашей любви к господину, но вы служите ему плохо, желая сделать его маленьким польским королём, когда мы хотим его видеть великим героем христианства. Польша будет хвалиться им перед народами.
Грегор из Санока склонил голову.
– Ваше преподобие, позвольте мне напомнить вам, что уже одна польская королева, Ядвига, пожертвовала собой ради костёла и окрестила Литву своей белой рукой!
– Костёл, верно, также её заслуги не забудет, – презрительно отчеканил кардинал. – Сегодня христианский мир оказывает вам ту честь, что вашего короля выбирает вождём, а вы…
– А мы? – прервал Грегор. – Склоняем головы. Но нам разрешено говорить, что делаем жертву.
Смягчившийся Цезарини вновь подвинулся к магистру и, фамильярно кладя ему руку на плечо, шепнул на ухо:
– Не балуйте мне короля, пожалуйста, не охлаждайте!
Грегор молча склонил голову, а кардинал, уже заметив кого-то, кто был ему нужен, удалился, приветствуя его милой удыбкой.
Ксендз Ласоцкий также уговаривал начальников польских рыцарей, которых беспокоили новости с родины.
Всё складывалось так, чтобы опьянить и не дать остыть.
Известие о победах Владислава, об этой первой экспедиции крестоносцев, увеличенное, может, расстоянием, дошло до всех дворов Европы.
Первым обрадовался ей папа Евгений IV и тут же отправил легата в Буду с поздравлением и благословением. Вёз он Владиславу в подарок драгоценный образ и освящённый меч против неверных.
На его стальной рукояти стояла надпись золочёными буквами под крестом:
Приём легата был торжественным, публичным, объединённым с той показностью и роскошью, которые тут постоянно окружали Владислава. Все аудиенции в большой замковой зале в Буде происходили так, чтобы ослепить глаза чужеземцев. Рыцари выступали в позолоченных доспехах, в одеждах из пурпура и парчи, в перьях, с инкрустированными щитами, с блестящими от драгоценных камней поясами, в тяжёлых цепях, в шубах из соболя. Польские и венгерские костюмы соперничали. Духовенство тоже не уступало им в великолепии.
Так вскоре принимали послов королей Франции, Англии, Испании, Арагона, герцога Филиппа Бургундского, князей Медиолана и других итальянских владений, Венецианской, Флорентийской и Генуэзской республик. Костюмы и языки всего мира сбегались тут у трона Владислава, а послы привозили письма, разглашающие его славу, разогревающие к бою. Молодой победитель мог чувствовать себя гордым и пожелать пить из той чаши, из которой, кто однажды попробовал, будет вечно чувствовать жажду.
Кроме похвал и пожеланий, кое-кто из послов привозил обещание помощи, гарантировал подкрепление. Пустые слова, которые позже оказались обманчивыми.
Всех господ, приезжающих туда, Владислав должен был принимать не только с королевской роскошью, но по обычаям века дарить им подарки.
Это истощало казну, но пыл, какой царил на дворе, не позволял ни экономить, ни считаться. Святой отец обещал помочь золотом, другие монархи давали понять, что тоже чувствовали себя обязанными…
Среди этого энтузиазма кардинал Цезарини добился от короля, потому что чувствовал над ним большое преимущество, то, что полякам, вызывающим в Польшу, отвечали задержкой, а на день св. Ежи в Буде созвали большой съезд.
Имел он целью новый поход…
На этот день позвали Гискру, командира наёмников умершей королевы, и города, которые держали сторону сына покойного короля.
Молодой пан был всё тем же великодушным, рыцарским мужем большого сердца, что простил и освободил некогда графа Цели и Вл. Гару. Потому что, когда на съезде венгерские паны сговорились, чтобы Гискру и его соучастников бунта схватить, несмотря на охранные грамоты и гарантии, король, узнав об этом, тайно способствовал побегу Гискры, спасая жизнь ему и его товарищам.
Храброго на поле боя, его возмущала сама мысль об измене. Съезд принял общий призыв на войну, потому что казна была исчерпана до дна.
В своей комнате в замке, потому что кардинал как можно реже отдалялся от короля, сидел за столом задумчивый Цезарини. Приближался вечер и комната, довольно тёмная днём, уже вся была покрыта мраком… но лицо итальянца заволокла ещё более густая темнота. При людях на этом лице, по которому вспышками проходили мимолётные впечатления, никогда нельзя было понять, какое чувство царило в душе.
Кардинал как зеркало отражал то, что его окружало; казалось, всё чувствует, но себя не выдал. Эта подвижная маска была загадкой как раз из-за того, что менялась каждую минуту. Такой её делал итальянский темперамент. Жизненный опыт покрывал непроницаемой заслонкой.
Но в те минуты, когда не было необходимости скрывать и обращать на себя внимание, мрачное, нахмуренное, сердитое лицо Цезарини говорило о великом страдании. Он машинально двигался, без мысли, словно им кровь метала, он вставал, садился, опирался и руки, то потирал, то заламывал, то тёр ими лицо и разбрасывал уже поредевшие волосы.
Время от времени он нетерпеливо поглядывал на дверь, словно кого-то ожидая, и вновь впадал в задумчивость, которая приводила в ещё большее раздражение. Боролся с собой…
На пороге появился декан Ласоцкий, тихо ступающий, мерными шагами, с таким же озабоченным лицом.
Эти два человека под впечатлением одних мыслей, под общим бременем, были непохожи друг на друга, как те два племени, кровь которых была в них.
У итальянца кровь была бурная, поляк с хладнокровием собирался к бою. Но итальянца бой должен был остудить и сделать рассудительным, когда поляк только на поле брани мог разгорячиться.
Эта разница немедленно проявилась. При виде декана Цезарини велел лицу молчать, а Ласоцкий невольно поддался неприятному впечатлению, которое с собой принёс.
– Да, – сказал он тихо кардиналу. – Увы! Это не подлежит сомнению… Ежи, деспот Расций, и Ян Гуниады без ведома короля, коварно, тайно вели переговоры с турками. Плод стольких усилий потерян… они заключили мир… это вынуждает короля заключить его. Условия… выгодные… Уступки, каких никогда нельзя было ожидать от Амурата.
Кардинал заломил руки.
– Несчастье! – воскликнул он, выражаясь популярно по-итальянски (accidente!), что в то же время есть родом проклятия.
Какое-то время он молчал.
– Идти напролом, – добавил он, – ничего не даст. Бороться в это время невозможно… Игра должна быть иной.
Ласоцкий смотрел и, казалось, ждёт объяснения, ещё плохо понимая.
– Высаженные из седла, – добавил Цезарини, – мы должны идти рядом с конём и ласкать его, пока не удасться на него сесть.
Он быстро поглядел на Ласоцкого, улыбнулся и прибавил, как обычно, когда что-то очень сильно чувствовал, по-итальянски:
– Chi va piano, va sano… e lontano, lontano. Мы должны согласиться на мир, даже одобрить его…
Он прервал и доложил с шёпотом, обеими