Впереди, в сером просвете крепостных стен, появились дорогие каждому русскому сердцу очертания — затейливо украшенные, многоцветные купола девяти храмов, расположенных вокруг первого, Покровского. Один из них по повелению царя Ивана Грозного построен над могилой любимого им ясновидца Василия Блаженного, а потому и весь собор Покрова нередко называют его именем: храм Василия Блаженного. И то, и другое название друг с другом не спорят.
«Вот и Минин ясновидец, — подумал вдруг Пожарский. — Видением святого Сéргия Радонежского он Нижний Новгород против польско-литовского нашествия поднял, настоял во челе ополчения меня поставить, много раз исход тех или других дел верно предсказывал, а нынче о том, что мы с ним в какой-то другой жизни у собора Василия Блаженного встретимся, удивил. Значит, так оно и будет. Но в отличие от Василия Блаженного ум у Миныча деловой, по-житейски мудрый, расторопный. Вот кому всем нам до земли надо поклониться, вот о ком память сберечь…».
Размышления Пожарского прервал выехавший из Никольских ворот Кремля глава седьмочисленных бояр кравчий Федор Мстиславский. И без того дородный, он опялил себя в несколько шуб, чтобы подчеркнуть свою знатность и главенство, украсил голову высокой горлатной шапкой. В таком одеянии Мстиславский был похож на стог почерневшего от дождей и морозов сена, взваленный на рыжего впрожелть коня. Сверху из стога торчало нечто похожее на голову в перевернутом колпаке. Шут гороховый да и только, но шут хитрый, многоопытный, обладающий огромной властью.
Еще с моста, перекинутого через ров у кремлевской стены, Мстиславский осведомился о здравии Пожарского, пожелал ему благополучия на многие лета, да так, будто они с ним давно уже на короткой ноге. Дождавшись ответных пожеланий, боярин придержал коня, чтобы пожаловаться:
— А я, князь, болезную. Сперва казаки Трубецкого мой двор калеными ядрами обстреляли, хоромец семейный пожгли. Он как раз на царские сады в Заречье выходит. Потом поляки и литовские люди на меня напустились. Откровенно сказать, я у них теперь вроде как в неволе. Не по пути нам стало. Вот они голову мне и проломили. До сих пор одыбаться не могу.
— Сочувствую, Федор Иванович, — терпеливо выслушал его Пожарский. — Но обидчики твои, как я знаю, не счеты сводить к тебе явились, а с голодухи. Ты гневаться на них стал, ногами затопал, вот какой-то из двух тебя кирпичом по голове и ударил. Верно я говорю? А полковник Струсь велел тех обидчиков за это судить. Одному голову ссекли, другого повесили. Какое уж тут напущение? Обычный грабеж и скорая расправа… Кстати, где Струсь? Почему ты не с ним?
В это время растворились Фроловские [116] ворота Кремля, и через ров на площадь выехал молодцеватый всадник в крытой шубе с золочеными узорами на плечах и груди.
— Я же говорю, что не по пути мне со Струсем и другими полковниками стало, — увидев его, подпустил в голос неприязни к поляку Мстиславский. — Верь мне, Дмитрий Михайлович. Я к тебе со всей душою.
«Душа-то у тебя уж больно изворотливая, Федор Иванович, — мысленно усмехнулся Пожарский. — Кто-кто, а ты на уловки горазд. Сдается мне, и тут без хитрости не обошлось. Долго ли со Струсем для вида по разным воротам разойтись? Сейчас для тебя и для стоящей за твоей спиной разнобоярщины важнее всего страдальцами себя выставить, поневоле у поляков оказавшимися. Только вряд ли это у вас получится».
Опередив Пожарского и Мстиславского, Струсь повернул к собору Василия Блаженного. Там их уже дожидался Трубецкой, подъехавший со стороны Москвы-реки. Расположившись друг против друга подвижным кругом, они начали переговоры.
На этот раз Николай Струсь никаких уступок в ответ на сдачу Кремля не требовал. Он просил сохранить жизнь рыцарству своего гарнизона. И только. Было видно, как трудно далась ему эта просьба.
— Давно бы так, — не удержал торжества Трубецкой. — Кабы не ваше шляхетское упрямство, не пришлось бы моим казакам и дворянам столько жизней на осаду Кремля и Китай-города положить. Ну да ладно. Повинную голову меч не сечет. Думаю, Дмитрий Михайлович меня поддержит?
— Поддержу, Дмитрий Тимофеевич. Как не поддержать? — сделав вид, что не заметил ловко вставленного «моим казакам и дворянам», ответил Пожарский. — Мы тут ради освобождения Москвы собрались, а не ради мести.
Сейчас его больше другое волновало: с чем прибыл на переговоры Федор Мстиславский? Земскому ополчению без родовитых бояр царя не избрать, а большинство из них вместе с поляками в Кремле находятся. Как с ними-то быть? Казаки да и многие земцы к расправе над изменниками призывают к тому, чтобы их власти и родовых поместий навовсе лишить. Со справедливым царем, но без бояр себя видят. Иное дело — Совет всей земли, созданный после объединения ополчений Пожарского и Трубецкого. В нем подавляющий вес представители боярства, дворянства, купечества и других состоятельных сословий имеют. Они от старых порядков вряд ли отступят. «Лучше с боярами государичу служить, — считают они, — нежели от холопей побитыми быть и в вечной работе у них мучиться». Ясно, что согласия меж теми и другими не будет. Вот и ломай голову, что делать.
Тут-то Федор Мстиславский и показал свое хитромудрие. Повинившись в том, что возглавляемое им боярское правительство оказалось втянутым в межгосударские распри, вину за это он на польскую сторону умело переложил. Москва-де и другие города по доброй воле на царство королевичу Владиславу присягнули, его прибытия и покрещения в православную веру до последнего часа ждали, но королевич их надежд не оправдал, а король Сигизмунд своего войска из Московского государства вопреки договоренностям не вывел. Из-за этого многие трения с их московскими представителями не только у земского ополчения случились, но и у Боярской думы, запертой в Кремле. Чтобы снять эти трения, бояре готовы присягу Владиславу отменить, а с польским королем Сигизмундом никаких сношений больше не иметь.
— Благоразумное намерение, — вновь поспешил высказаться Трубецкой. — Коли бояре от Владислава отстанут, то и сдача Кремля будет полной. Изголодались люди по тишине и порядку, за своего природного государя бьются. Ни самозванцы им не нужны, ни чужестранцы. А посему договор о сдаче надо безо всякого мешканья заключать. Только что сказанных оснований для этого по-моему вполне хватит. Остальное после приложится.
— А по-моему — нет, Дмитрий Тимофеевич, — возразил ему Пожарский. — То, что бояре готовы от присяги Владиславу отложиться, верный шаг. Он им зачтется. Однако вина всех, кто заодно с поляками был, куда больше, чем со слов Федора Ивановича выходит. От нее словами не откупишься. Народ все видит. А потому давай спешно Совет всей земли соберем и договор сдачи Кремля со всех сторон обсудим. Два месяца ждали, а уж два дня как-нибудь подождем.
Николай Струсь слушал их отчужденно. Он свое слово сказал, будто кость голодным псам бросил. Теперь пусть князья меж собой за нее грызутся. Мстиславский для него перестал существовать. И лишь на Пожарского и Трубецкого он иногда украдкой поглядывал, думая при этом о своих непростых отношениях с Будзилой, которого привел в Москву литовский магнат Ян Сапега. Это помогало ему от горечи поражения отвлечься.
А Мстиславский голову в нору из шуб втянул, да так, что нижний конец бороды наружу вылез. Его широкое стариковатое лицо вдруг стало по-крысиному злым, но при этом сохраняло напускную улыбку. За нею Мстиславский прятал страх и надежду. Страх, что земцы припомнят ему и другим седьмочисленным боярам их неблаговидную роль в воцарении литвы и поляков на Москве, в потворстве их самоуправству, а надежду на снисходительность Совета всей земли, где у него должно быть немало тайных доброжелателей.
В своей надежде Мстиславский не ошибся. Большинством голосов объединенный Совет постановил отобрать у запертых в Кремле бояр, дворян, дьяков, торговых и прочих пособников Речи Посполитой все, что им пожаловали Владислав и Сигизмунд, вернуть ценности из государевой казны и присвоенные ими поступления из земщины, лишить придворных чинов и удалить из Москвы самых отъявленных сторонников Речи Посполитой, но при этом не трогать родовые владения природной знати, не ставить бояр и дворян на одну доску с воинственными пришельцами. Это все же соотечественники, знатные и заслуженные в прошлом люди. Они-де поневоле в двойственное положение попали, а потому польским полковникам надлежит выпустиь их из Кремля раньше, чем они сами со своим рыцарством сдаваться выйдут.
Договор о сдаче Кремля и впрямь за два дня согласовать и скрепить присягой удалось На третий день Федор Мстиславский вывел своих людей через Троицкие ворота в расположение нижегородского ополчения. Он был уверен, что ему удастся сделать это, не привлекая особого внимания горожан. Ведь наступил день памяти святого великомученика Дмитрия Солунского [117], покровителя славян. По почину преподобного Сергия Радонежского князь Дмитрий Донской сделал его днем поминовения воинов, павших на Куликовом поле, но со временем в этот день стало совершаться поминовение о всех усопших. Вот Мстиславский и выбрал час, когда ополченцы и жители Москвы растекутся по церквям и кладбищам, а у Каменного моста на Неглинной останутся лишь заставы земских ратников, поставленных для их охраны и сопровождения.