— Эту девушку, — сказала Фания, — я вижу здесь уже давно и не раз покупала тканые узоры, которыми она торгует. Но я не знала…
— Нет, домина, ты только всмотрись повнимательнее, — призывал Артемидор, разворачивая ленту белоснежной шерстяной материи, всю покрытую листьями и цветами таких оттенков и форм, какие только могли быть рождены горячей и буйной фантазией. — Арахна, которая в ткацком искусстве соперничала с Минервой, могла бы позавидовать этим маленьким ручкам… Кто научил тебя рисовать?
— Симеон, муж Сарры…
— Стало быть, ее учителем был какой-то еврей, наверняка неуч, как, впрочем, и все они, чуждый нашему искусству! Как бы я хотел видеть тебя моей ученицей!
Потрясенная услышанным, Миртала задрожала от радости. Она стояла в пламени румянца, с пленительной улыбкой на полуоткрытых устах. И тут она услышала дружелюбный женский голос:
— Идем ко мне; я представлю тебя матери моей и друзьям, а ты расскажешь мне историю свою…
— Я же говорил тебе, Миртала, что диковинки — страсть римлян, а ты — диковинка!.. — смеялся Артемидор.
И, обратившись к Фании, добавил:
— А мне, домина, ты разрешишь быть сегодня твоим гостем?
— Ты можешь не сомневаться в моей дружбе к тебе, а муж мой — он скоро вернется из базилики — и Музоний, обещавший именно сегодня навестить нас, с радостью встретятся с тобой.
Мальчик играл неподалеку с маленькой хорошенькой собачкой, которая была с какой-то женщиной, пришедшей в портик, чтобы купить духи у старого еврея. Фания позвала сына и, снова обращаясь к Миртале, повторила:
— Идем со мной…
Миртала подняла веки и посмотрела в глаза Фании, глубокую черноту которых смягчало их выражение — нежное и ласковое, но прежде всего полное интереса. Она смотрела на еврейскую девушку, которая вдруг побледнела и даже отшатнулась на пару шагов. Войти внутрь одного из тех домов, на которые она восхищенно смотрела столько раз, о жителях которых ей приходило в голову столько всяких чудесных мыслей, было бы для нее безмерной радостью. К тому же она услышала, что там будет Музоний… Так что у нее появится возможность увидеть вблизи и услышать сего мужа… Однако это был дом едомитян! Можно ли ей переступать порог дома тех, кого проклинали ее собратья? Что сказал бы на это Менахем? Что на это сказала бы Сарра, старший сын которой недавно погиб на войне с едомитянами? Что сказал бы муж Сарры, мрачный Симеон, насупленные жесткие брови которого в ненависти сходились от одного только слова «римлянин»? Что сказал бы на это Йонатан… если бы вернулся и узнал, что его невеста посещает дом тех, с кем он вел кровавую битву в стенах окруженного Иерусалима, от мстительной длани коих убегая, скитался он теперь по африканским пустыням, как преследуемый зверь? Бледная, раздираемая между двумя противоположными чувствами, она подняла очи, полные слез, и уже была готова вымолвить: «Нет, госпожа, я не пойду с тобой!» — как Артемидор слегка коснулся ее руки и полушутя, полусерьезно сказал:
— Приходи, не бойся! Мы тоже люди и открыты для всего человеческого, откуда бы оно ни было.
И она забыла обо всем. Все — Тибрское заречье, Менахем, Сарра, Симеон, Йонатан, — все перестало существовать для нее. Не просто послушно, но даже воодушевленно, живо и грациозно последовала за Фанией и Артемидором. Из их разговора она вскоре узнала, что идут они в дом римского претора Гельвидия Приска, высокого сановника, чье имя часто со страхом вспоминал народ затибрского предместья. Однако страх этот, скорее всего, объяснялся тем, что был Гельвидий среди едомитян сановником высоким и могущественным, ибо ни о каком злодеянии в связи с его именем она не слышала. Значит, она увидит римского претора? Интересно, как он выглядит? На вид он, должно быть, страшен: взгляд испепеляющий, рука железная и вся в крови, а может… он более походит на льва-людоеда или на хищного громадного орла, чем на человека? Дрожа входила она в атриум дома — в четырехугольном проеме над колоннадой парило открытое небо, а на полу из серого мрамора выделялась выложенная красными буквами гостеприимная и веселая надпись «Привет!».
Несмотря на то что Гельвидий Приск был высоким сановником, а Фания происходила из влиятельного сенаторского рода, дом их не принадлежал к числу самых богатых и великолепных в Риме. В прошлом их родов, как и в их собственной от предков благородной преемственности, как раз и коренились причины того, что дом их не ломился от золота, чаши и блюда не сверкали алмазами, а мебель не покрывали равные по ценности золоту с алмазами дорогие шелковые ткани. Не было здесь ни столпотворения рабов из самых разных племен, ни постоянного шума пиров, на которых широкошумными реками струится вино, а веселье поддерживается стуком бросаемых игральных костей, громкой музыкой, сладострастными танцами испанок и египтянок, представлениями смешных или бесстыдных пантомим. Не было в доме претора и его жены тех безудержных забав и той безмерной роскоши, что наполняли дворцы римлян, причастных к поддержанию публичного порядка и именно из этого своего положения извлекавших самые разнообразные, и при этом огромные, выгоды. Впрочем, даже скромные для этого места и в эту эпоху его развития богатства оказывались в результате немалыми, а перистиль, украшавший тыльную часть дома Гельвидия и Фании, со множеством колонн из желтого нумидийского мрамора, за которыми была видна зелень сада, с забранным в резные рамки крыши голубым сводом небес, с крепким ароматом растений, цветущих в белоснежных вазах, был местом очаровательным, свежим и веселым. Это было то место, где в свободное от занятий время охотнее всего собиралась семья и где принимали самых близких и дорогих гостей. На выложенных на полу из разноцветного мрамора арабесках и бордюрах весело играли солнечные лучи, рассыпаясь миллионами искр; в тени, отбрасываемой капителями колонн и пышными кустами роз и кадок с шафраном, на украшенных слоновой костью бронзовых бисселиях и скамнах сидел тесный кружок людей. Вокруг стола, опирающегося на львиные лапы и несущего резную серебряную чашу, полную фруктов, и чары, наполненные вином и водой, подслащенной ароматным аттическим медом, эти люди собрались в доверительный кружок друзей. Самое почетное и удобное место — кафедру, сиденье с пурпурной обивкой, подлокотниками и высоким мягким подножием, — занимала мать Фании, Ария, женщина уже старая, неразговорчивая, с лицом морщинистым, но нежным и белым, словно лепесток лилии, скрытым под тенью длинной паллы[18], легкие черные складки которой обвивали ее плиссированное платье. Была она особой строгой, замкнутой, и не только траурное ее одеяние, но и бледные молчаливые губы и выражение глаз, глубоко посаженных под еще черными бровями, непременно наталкивали на мысль о каких-то болезненных трагических событиях, к которым она, вероятно, была причастна.
И не ошибется тот, кому в голову пришла бы такая мысль. С того дня, когда под Филиппами последние республиканские отряды пали перед гением и счастьем наследника первого Цезаря[19], бесконечная череда заговоров, бунтов, крови и скорби последовательно прерывала правление девяти единовластных императоров. Но, как правило, не для всех человеческих душ свершившийся факт может оказаться непререкаемым императивом. Есть такие, кто, в силу разных причин, признав свершившееся, превращают его в кладезь своих утех, мощи и безопасности, но есть и такие, кто, вопреки железной неизбежности и собственному бессилию, не могут сдержать в себе, а часто и не желают сдерживать охватывающих их порывов гнева и возмущения. Так было на заре человеческой мысли, так продолжалось и в течение целого столетия в императорском Риме, возведенном на развалинах свободы, бурной и необузданной, творческой, мощной и многовековой.
К числу этих строптивцев, бившихся лбами в страшный в своей непреложности исторический факт, принадлежали отец Арии Петус Сесина и ее муж Тразей. Первый — по приказу императора Клавдия, второй — согласно воле Нерона, оба погибли преждевременной и ужасной смертью. К числу таких людей принадлежала и ее мать, которую тоже звали Ария, — она не пожелала пережить супруга и добровольной мученической смертью своей его смерть предупредила. Принадлежали к таким и многочисленные родственники и друзья ее и ее семьи, мужчины и женщины с самыми выдающимися в Риме умами и характерами, и теперь они, словно кровавые и гордые призраки, блуждали лишь в стране ее воспоминаний.
Так что ничего удивительного, что женщина, из судьбы которой историки составили столько мрачных картин, а поэты черпали бурное героическое вдохновение, выглядела так, будто ее самое по какой-то случайности вырвали из страны теней и бросили к смертным.
У ног Арии, опираясь на ее колени и поднимая к ней румяное личико, сидел маленький Гельвидий, а его щебетанье бабушке о многочисленных своих детских приключениях и впечатлениях смешивалось с оживленными голосами Фании и Музония.