— Когда же под венец, мое золото? Когда ты моя будешь?
— Как только добьете челом князю постылому, в те поры и засылай сватов к отцу, к матушке.
— Добьем челом, добьем, за тем и иду на совещание к твоему батюшке.
Тени оторвались одна от другой...
— Славен и преславен Хлынов-град.
— Славен Котельнич-град.
— Славен Орлов-град!
— Славен Никулицын-град.
Мертвая тишина в городе, хотя почти никто не спит.
— Попытка не пытка, — говорит на совете у Оникиева Пахомий Лазорев, — добьем челом супостату.
— Добить-то добьем, — соглашается и Оникиев, — Москва спокон веку живет «поминками» да «посулами». Одначе Данило Щеня да Морозов не тою дратвою шиты, что Шестак-Кутузов: сии и «поминки» возьмут, и поминальщиков закуют.
— Да, с этими опаско, — согласился и Богодайщиков, — нам с поминками самим выходить не для че, как ономнясь, да и Онисьюшка пущай в городе остается, а то как бы ироды на ея девичью красу не позарились.
— Вышлем с «поминками» Исупа Глазатого, — предложил Пахомий Лазорев.
На том и порешили и разошлись.
Тихо, мертво кругом, только собаки воют, чуя беду.
— Заутрее добивать челом пошлем Исупа Глазатаго, — слышится шепот во мраке ночи.
— Славен и преславен Хлынов-град!
— Славен Котельнич-град!
— Славен Орлов-град!
— Славен Никулицын-град!
В стане осаждающих тревога. В темноте слышны крики: «Держите вора! Зарезал, проклятый!.. В шатер пробрался, до становой жилы перерезал!»
Заскрипели на ржавых петлях городские ворота. В них прошмыгнула гигантская тень.
— Ты, Микита?
— Я... До черенка всадил...
— Ково, свет Микитушка?
— Самово идола, Щеню... Не пикнул, аспид... кровью захлебнулся.
Вдруг зарево осветило стан осаждающих.
— Батюшки! Горим!.. Бересту, что наготовили для городских стен, подожгли...
— Лови палителя, лови!.. Вон он, в кусты бежит!
— А, дьявол! Не уйдешь, черт!
— Пымали, пымали палителя!
Весь стан осаждающих на ногах. Все мечется, кричит.
— Бог спас князя Данилу... не ево зарезали.
— А ково? Полуголову стрелецково?
— Не! Стремянново Князева, в ево шатре спал.
Ошибся в темноте Микитушка. Не князя Щенятева зарезал, а его стремянного.
Светало. Береста удачно потушена. Поджигатель пойман. Со стен города видно, как московские ратники врывают в землю два столба с перекладиной...
— Ково вешать собираются? — спрашивают на городской стене.
— Должно, из наших ково... Поджигал кто...
— Ведут! Ведут!.. Седенький старичок.
— Ай, ай! Да это дедушка Елизарушка!
Действительно, это был он. Узнав от Софьи Фоминишны, что рати двинулись на вятскую землю, он на ямских помчался прямо к Хлынову, платя на ямах ямским старостам и ямщикам бешеные деньги, чтоб только поспеть вовремя, пока его родной город еще не обложен. Но он опоздал. Хлынов был уже обложен. Тогда он ночью и поджег приготовленную для осады Хлынова бересту... Пойманного вели к виселице. Старик не сопротивлялся, шел бодро. Увидав на стене городских вождей, он закричал Оникиеву:
— Иванушка и вы, детушки! Добейте челом! Не губите града, не проливайте кровь хрестьянскую неповинную!
Когда шею его вдели в петлю и потянули вверх веревку, он продолжал кричать:
— Добейте челом, детушки! Добейте!
Так кончил жизнь хлыновский Лаокоон. Стоявшая с прочими на стене Оня судорожно рыдала.
К стене подошел бирюч от московских вождей и затрубил в рожок.
Все стихло на стенах города.
— Повелением государя и великаго князя Ивана Васильевича всеа Руси вещаю граду Хлынову: добейте челом великому государю за свою грубость и целуйте на том крест святый!
— Сей же час вышлем челобитника добить челом государю и крест святый целовать за весь град Хлынов, — отвечал со стены Оникиев.
Скоро городские ворота растворились, и из них вышли поп Ермил с распятием и Исуп Глазатый с тяжелым мехом золотых поминок.
— Как же я крестное-то целование сломаю, батька? — шептал Глазатый.
— Не сломаешь, Исупушко, — успокоительно отвечал отец Ермил, — коли бы ты целовал ихний крест у ихниго попа, тебе бы грех было поломать крестное целование, а ты поцелуешь наш крест, и я с тебя потом сниму то целование, и твое целование будет не в целование.
Это казуистическое толкование отца Ермила успокоило Глазатаго, не очень-то сильного в догматике.
Навстречу им вышли князь Щенятев и боярин Морозов со своим стремянным.
— Целуй крест от града Хлынова и от всей вятской земли и добей челом великому государю, — сказал князь Щенятев.
— Бью челом и целую крест на всей воле государевой, — проговорил Глазатый, целуя распятие, — а тут наши «поминки»...
И он раскрыл мех, чтобы показать, что там золото.
— Примай «поминки», — сказал Морозов своему стремянному.
Тот, с трудом, кряхтя, поднял тяжелый мех, набитый золотом.
— Теперь осаду сымете с города? — спросил Глазатый.
— Не сымем для того, что вы воровством своим, яко тать в нощи, зарезали мово стремянново, — отвечал Щенятев. — Даем Хлынову «опас» токмо до завтрева. — И, подозвав бирюча, приказал: — Гласи волю великаго государя: дается «опас» Хлынову до завтрева.
Бирюч протрубил и возгласил то, что ему было приказано.
В тот же вечер состоялось новое совещание в доме Оникиева. И на этот раз опоздал Лазорев.
— Дозором, должно, ходит по часовым Пахомий, — заметил Оникиев.
— Должно быть так, заботлив он у нас, — сказал и Богодайщиков.
С городских стен снова доносилось:
— Славен и преславен Хлынов-град!
— Славен Котельнич-град!
— Славен Орлов-град!
Тихо. Словно вымер город. Слышен даже тихий полет нетопырей.
Снова под окном дома Оникиева встречаются и сливаются в одну две тени.
— Не выходи завтра из города к супостатам, милый! — шепчет женский голос. — А вышлите к супостатам «больших людей».
— Не выду из ворот, солнышко мое, — слышится мужской шепот. — И батюшка твой, и Палка не выйдут.
— Умоли, дорогой, батюшку и Палку, чтоб «большие люди» сказали супостатам, что покоряемся-де на всей воле того московского идола и дань-де даем и службу.
— Буди по-твоему, радость моя.
Слышны в темноте поцелуи и глубокий женский вздох.
— Если мы выйдем из города добивать челом, — говорил на совещании Лазорев, — то в нас признают калик перехожих.
— И точно, узнают, — соглашался Оникиев, — ведь мы пели и у Щенятева, и у Морозова.
— Спознают, — согласился и Богодайщиков, — вон и Шестак-Кутузов издали, на стене когда в прошлый вороп стояли, спознал нас.
— Ладно. Вышлем «больших людей».
На том и порешили.
На другой день вышли из города «большие люди». Они несли новые «поминки» московским воеводам, по сорока соболей и чернобурых лисиц.
Подойдя к воеводам, «большие люди» кланялись им соболями и лисицами и сказали:
— Покоряемся на всей воле великаго князя и дань даем и службу.
— Целуйте крест за великаго князя и выдайте ваших изменников и коромольников, воров государевых, Ивашку Оникиева, да Пахомку Лазорева, да Палкушку Богодайщикова.
— Дайте нам сроку до завтрева, — кланялись «большие люди».
— Даем, — был ответ.
Как только послы Хлынова, эти «большие люди», скрылись за городскими воротами, там тотчас же ударили в вечевой колокол.
Собралось вече. Все тревожно ждали узнать, какой ответ принесли «большие люди» от московских воевод, и, когда те объявили волю воевод, вече пришло в такое волнение, какого никогда не было в Хлынове со дня его основания.
— Мало им дани нашей! Мало им службы! Так нет же им ничево!
— Задаваться за московского князя, целовать за него крест!.. Не бывать тому! Мы не продадим своей воли! Не хотим быть ничьими холопями! — ревело вече, как море, и рев этот доносился до стана осаждавших.
— Ляжем головами за свою волю! Пущай краше наше чело вороны клюют, дикий зверь терзает. Мертвые, да только вольные!
Прошел день. Прошла ночь. Хлынов лихорадочно готовился к отчаянной обороне.
Настало утро. В московском стане ждут ответа. Ответа нет. Там поняли, что пришла пора действовать силой... Но все еще ждали.
Прошел и этот день, нет ответа.
Ждут второй день. Хлынов молчит, точно весь вымер, только с вечера снова стали оглашать сонный воздух перекликания часовых на городской стене:
— Славен и преславен Хлынов-град!
— Славен и преславен Котельнич-град!..
Воеводы решились на приступ. Высмотрев днем самое, по-видимому, неприступное место городской стены, на котором, как на неприступном, осажденные не выставили даже ушатов с кипятком и ни бревен, ни камней не наложили, осаждавшие и выбрали это именно место для нападения.
Дождавшись «вторых петухов», когда особенно крепко спится, каждая полусотня («пятидесяток») осаждающих приставила к избранному месту стены по две сажени плетней, а другие полусотни тащили смолу и бересту.