Кругом глухо, как большая фабрика, шумело местечко, переполненное казаками, гусарами и солдатами пехотного полка. Все окна казарм, до того тёмные и слепые, с тускло мигавшими ночными лампами и образными лампадками, ярко осветились сверху донизу. На дворах и на улицах стали появляться озабоченные люди. Открылись настежь широкие ворота обозных сараев и неприкосновенных запасов. Люди вывозили оттуда на себе новые повозки, грузили их вещами и везли на себе по дворам казарм. Из казарм несли узлы, сундуки и ящики с собственными вещами и парадным обмундированием, которые оставались в Заболотье. Никому в голову не приходило, что Заболотье когда-либо может быть оставлено нашими войсками.
В сотнях копошились и гомонились люди. Все офицеры были при своих взводах, сотенные командиры с вахмистрами и каптенармусами считали, записывали, выдавали и отмечали вещи. Полковая машина работала стройно, серьёзно и безотказно. Карпов улучил минуту между потоком бумаг и прошёл в ближайшую сотню. Она кипела копошащимися людьми, как муравейник. Койки уже были убраны и одеяла и матрацы сложены. Раздалась команда «смирно», и все люди замерли в неподвижных позах. Бравый дежурный лихо отрапортовал.
— Ваше высокоблагородие, во второй сотне N-ского Донского полка происшествий не случилось. Сотня занята мо-би-… ли-би… зацией, — с трудом выговорил мудреное слово молодой казак.
Карпов поздоровался с людьми, приказал продолжать работу и пошёл по сотне.
Не было говорено никаких громких и шумных речей, никто не объяснял значения и цели мобилизации, возможности войны, но все отлично понимали, что творится что-то важное, к чему готовились и для чего учились.
— Ну что же, — спросил Карпов, останавливаясь подле молодого, румяного, без усов и бороды казака, носившего страшную фамилию Лиховидова, но имевшего самый безобидный вид, — боишься, если война будет?
Казак краснел и мялся. Его товарищи прекратили работу — они насыпали в это время сахар и чай в маленькие мешочки и смотрели на Лиховидова, улыбаясь. Внимание товарищей смущало Лиховидова ещё более, и он молчал.
— Ты понимаешь, что, может быть, и война будет?
— Так точно, — наконец проговорил Лиховидов. — А только чего бояться-то? Все одно — присяга. А помирать, кому как указано, так и будет.
— Ну, а рубить-то не забыл как?
— Да, как учили. По голове лучше всего, без промашки и перерубить её легко.
— Молодец! — сказал Карпов и пошёл дальше. «Да, — думал он, — с этими людьми и на войну не страшно». Подумал о себе — боится ли он? И о себе сказал: нет, не боюсь, ибо верую.
Короткая летняя ночь убывала, а Карпов все сидел в канцелярии, писал, подписывал и отвечал на короткие вопросы, с которыми приходили к нему то посланные из сотен казаки, то офицеры, и вопросы все были будничные, простые, не вызывающие сомнений.
— Ваше высокоблагородие, старший врач спрашивают — когда индивидуальные пакеты раздавать, сейчас, как написано в плане, или подождать, когда совсем объявится?
Карпов видел, что в войну всё-таки не верили. Не могли допустить, что она так близка, что эта ночь ещё мир и тишина, а утром уже война, и кровь, и раны, и индивидуальные пакеты могут понадобиться.
— Раздайте сейчас, как по плану указано.
— Господин полковник, — говорил хорунжий, подходя к столу, — Брайтман за автобус для семейств офицеров до станции просит пятьдесят рублей, деньги вперёд давать или нет?
— Давайте.
— Семьи отправлять?
— Да, завтра в шесть часов вечера.
— Слушаюсь.
В три часа ночи, отчётливо ступая по полу, твёрдым ровным шагом подошёл к столу хорунжий Протопопов, румяный, могучего сложения юноша, звякнул шпорами и доложил:
— Господин полковник, честь имею явиться, с разъездом особого назначения прибыл.
адьютант передал ему пакет, на котором было написано: «Вскрыть в Звержинце».
Звержинец было ближайшее пограничное местечко.
— Австрийское золото получили? — спросил Карпов.
— 626 крон золотом и 8000 марок бумажными деньгами, — отвечал хорунжий.
— Подрывной вьюк готов?
— Так точно.
— Где разъезд?
— Во дворе канцелярии.
— Я сейчас выйду, провожу вас, — сказал Карпов.
В мутном тумане приближающегося рассвета, когда ночь ещё не уступила утру и звёзды только что начали гаснуть, на дворе канцелярии, полном людей 2-й сотни, виднелось шестнадцать конных казаков, построившихся в одну шеренгу. Сзади стояли две лошади с вьюками. Это был разъезд особой важности, который должен был, в момент объявления войны, скрытно перейти границу Австрии, пройти по лесным дорогам далеко вглубь страны и взорвать мосты на шоссе и на железной дороге. Казаки смотрели серьёзно. Они отдавали себе отчёт в важности и опасности поручения.
— С Богом, станичники! Будете ожидать приказания. Помните, что война ещё не объявлена. Ведите себя честно и благородно, достойно высокого звания Донского казака, — сказал Карпов.
— Постараемся, ваше высокоблагородие, — дружно ответили казаки.
— Хорунжий Протопопов, ведите разъезд.
— Справа рядами, шагом марш, — скомандовал Протопопов. Карпов вышел за ворота. Передний дозор отошёл за углом и пошёл крупной рысью по мостовой города. Левая лошадь сорвалась на галопе и не могла успокоиться, и долго были слышны в утреннем тумане ровная чёткая рысь правой лошади и неровные скачки левой, пока не заглушил их топот ног идущего шагом разъезда.
Раннее утро, чуть побледневшее на востоке небо, усталость безсонной ночи — придавали особенный, полный тайны вид этому разъезду, медленно удалявшемуся за город. Во мгле скоро скрылись силуэты всадников, но ещё слышен был стук копыт. Карпов стоял у ворот, следя за ним. Стук сразу стих. Мостовая кончилась, разъезд вступил на пыльную улицу.
Когда Карпов вернулся в канцелярию, на его столе лежала большая стопка тёмных книжек — паспортов. Он взял первую, чтобы подписать, и невольно остановился. На первом листочке с государственным двуглавым орлом, напечатанным на коричневой сетке, значилось: Анна Владимировна Карпова, 43 лет, православная, жена полковника…
Представилась она в пустой квартире, глубокою ночью, совсем одна. И надолго. Может быть, навсегда. Образы прошлого на миг окружили его. Почудилась прохлада громадного войскового собора, и появилась в группе одинаково одетых девушек скромная темноволосая Аня Добрикова… Пригрезилась тенистая аллея Александровского сада, с медвяным сладким запахом белой акации, длинными гирляндами свешивающейся из-за перистых нежных листьев, тёмное небо с луною, застывшей над сверкающим займищем разлившегося Дона, и тихий покорный ответ на его страстную речь: «Где ты, Кай, там и я, Кая…»
Теперь он ей подписывает отдельный паспорт. Теперь, когда суровая подкрадывается старость и более чем когда-либо они нужны друг другу.
Усилием воли Карпов прогнал мысли и быстро подписал свою фамилию на паспорте жены.
Писарь гасил лампы. Бледный утренний свет вместе с лёгкой прохладой врывался в растворенные окна. Наступал день — день похода, может быть, — войны.
В 6 часов утра, 18 июля 1914 года, на гарнизонном, так называемом Бородинском плацу выстраивалась 2-я бригада N-ской кавалерийской дивизии.
Карпов в это время возвращался в свою квартиру. В столовой, по-мирному, кипел громадный фамильный красной меди самовар, пуская к потолку густые пары, в железном лотке лежали булки, было приготовлено масло и сливки. Анна Владимировна в лучшем своём платье ожидала мужа. Она была спокойна, и только покрасневшие веки и глубокая синева под глазами говорили о том, что за эту ночь пережито было много горя. Несколько серебряных волос пробились сквозь черноту её кос, уложенных на голове. Чай пили торопливо. Говорить — так надо было передать друг другу такую массу нежных слов, глубоких ощущений драмы, совершающейся в душе у каждого, весь ужас тоски, разлуки, а это говорить было слишком больно и долго, и потому говорили о пустяках.
— Ты на Сарданапале поедешь? — спросила Анна Владимировна.
— Да, на нём. А Бомбардос в заводу.
— Сарданапал покойнее. Я запасные стремена положила в сундучок. Николай знает.
— Ну… Прощай, дорогая. Пиши…
— Куда писать-то?
— В действующую армию.
— Ах, да…
Она обняла его и стала крестить мелким частым крестом. Губы её вдруг опухли, и из глаз часто-часто побежали слёзы. Ещё мгновение, и она не выдержала бы — свалилась бы в обморок. Но он оторвался от неё и пошёл вниз во двор, где его ожидала лошадь. Когда он садился, она догнала его. Глаза у неё были красные, сухие, губы ещё дрожали. Она дала кусок сахара узнавшему её и потянувшемуся к ней губами Сарданапалу, перекрестила и его. Потом она быстро прижалась лицом к колену мужа, и, когда оторвалась, две слёзы остались на алом лампасе.