— Я не выдержу!
— Присядь-ка еще, вот тут, садись же. Пане арендатор, дайте-ка еще кварту на мой счет.
Оксен, при упоминании о кварте, вернулся и сел, и остальные также отошли от дверей.
— Не горячись, сынок, постой, надо послушать иногда и старого. Оставь ты палку и молчи. Лучше поймать Уляну на чем-нибудь другом, и будто за то и поколотить, — говорил старый Уляс.
Левко перебил его.
— Да ведь она же мне родная дочь, а ее не жалею, что же тебе ее жалеть? Разве стоит она того, коли сама себя не жалеет?
— Да ведь и я не ее жалею, — сказал старик, — а родного сына. Что он ей даст, то ему отдадут сторицею; не тронь злой собаки и не дразни барина, коли хочешь быть здоров. Ты ему раз, он тебе сто; ты ему два, а он тебе тысячу. Станем теперь стеречь Уляну: черта съест, коли нас обманет. А по-моему… — Тут старик остановился и покачал головою. — Да что мне советовать, вы меня не послушаете.
В это время арендаторша подала водку, и началась церемония подчивания.
Налили рюмку, подчивающий дополнил ее, пожелав:
— Доброго здравия вам.
— И вам, батюшка. До вас.
И кланялись они друг другу и понемногу прихлебывали.
— До вас.
А Левко бормотал:
— Хотите, чтобы я вам сказал, может быть вы не помните. То же самое было и с моей, пока была она молода. Весь двор бегал за ней, и покою не было, так я одному кучеру, так спину исписал, а жену так отколотил, что после боялась своей тени и такая сделалась скромная, что ни на кого не смотрела даже.
— Ой, да ведь, — сказал старик, — одно дело с кучером, иное дело с барином. Ворона — не ястреб. Вы меня послушайте, видел я много, вот недалеко отсюда…
Павлюк прервал его:
— О, да ты, батюшка, рад все спустить, а кабы муж да не наказывал бы жены, так они бы нам волосы с головы повыдергивали. За что это станем мы чужих детей кормить? И что ему сделает барин за то, что он побьет жинку свою?
— Ну, ну, слушай только, слушай. Вот недалеко отсюда, с милю, около Олыки, знаете корчму на дороге, у деревни Сильной, где поп-то убился, ему еще памятник поставили у дороги?..
— Ara, y дороги… были мы там, как ехали с житом.
— Ну, так в этой деревне, давно уже, еще при отце моем, был барин; деревня эта была княжеская, Радзивиловская; но он отдавал ее там кому-то в аренду, и довольно того, что там был барин. И сошелся он с женой мужика, а мужик видел это. Что же ему было делать? Прибил жену. На другой день его в колодки и засадили на хлеб да на воду; побледнел он, словно хворал, просидев так четыре недели. Стали люди просить барина, выпустили его. Он, только что жена попалась ему на глаза, — опять к ней. Барин его опять на хлеб, да на воду, да и продержал так полгода. Ну, уж не знаю как там, только выпустили его потом. Дня через два вечером, глядь, а господский дом горит, а ветер был, загорелись и конюшни, да и хлева. Барин в слезы, руки ломает; а на другой день мужика опять в колодки. Наехало следствие, стали молодца пытать, расспрашивать, притащили попа, мучили его, пока, наконец, сам по доброй воле, не сознался. Пошел молодец в кандалы, а жена во двор. Ну, как же тебе кажется, Оксен: не лучше ли было терпеть и молчать? Ну, и что же делать, коли такая наша доля? Нешто ты первый, что ли? Или это у тебя одного?
— Он сам глуп, что ж он поджег, да не убежал?
— Ой, ой, да куда же ты нынче убежишь? Завтра же тебя поймают, — возразил старик. — Что же думаешь, нынче, как прежде, убежишь за сто верст, так и то поймают. Беда, а что же делать, надо молчать, да терпеть.
— А вы что скажете, братишка, и вы, Левко, как вам кажется?
— Ты таки прибей жену. Ничего тебе не будет, а и хорошенько прибей, чтобы недели две пролежала на печи. Что тебе сделает барин? Пойдемте, пойдемте!
И в то время, как они собирались выйти, дверь скрипнула, отворилась, и показалась Уляна.
Увидев ее, в одну минуту все прикусили язычки. Оксен поднялся с лавки, дрожа от гнева.
— Не бейте ее в корчме, — сказал Левко, — потому что сейчас донесут на двор.
— Ужин готов, идите домой, — сказала Уляна дрожащим голосом, притворяясь, что ни о чем не догадывается, хотя слышала за дверью часть разговора.
— Ну, как-то ты меня ждала? — сказал Оксен, следуя за ней. — И кто тебе помогал меня ждать? И не скучала ли без меня?
— Как же не скучать!
Оксен трясся от злости, и, наконец, отойдя уже от корчмы и видя, что товарищи его далеко отстали, кинулся на Уляну.
— А хорошо тебе было с барином забавляться, а?..
— Что, что ты городишь, за что ты меня бьешь? — крикнула Уляна. Чего от меня хочешь?
— А ты зачем к барину бегаешь, отчего ночи не спишь? Что тебе дворовый хлеб по вкусу пришелся и подарки барские? Научу я тебя уму-разуму!
И бил он несчастную, которая вырывалась и кричала громко.
— Помогите, помогите, он хочет меня убить!
Прибежал Левко и Павлюк, и старый Улюс, схватили Оксена и оттащили.
— Что ты одурел, шум на улице заводить и будить людей, чтобы все знали твой позор! Мало тебе, что тебя из каждой избы услышат! Хочется тебе, чтобы поскорей и барин услышал!
— Да, хочу, — ответил остервенившийся Оксен, — убить и ее и его!
— Молчи, — крикнул Уляс, — молчи ради Креста Господнего, погубишь ты нас всех! Хочешь своего и нашего несчастья!
Уляна, между тем, избитая и окровавленная, в слезах убежала в сестрину избу.
Там, как на беду, была вечерница; несколько баб сидело у огня, несколько женщин пело за пряжей, а дети прыгали по избе. Отворив дверь и увидя их, Уляна отступила и только позвала сестру.
— Мария, подь-ка сюда.
Та, узнав Уляну по голосу, встала из-за прялки и вышла к ней. За ней выбежали и другие любопытные бабы, а за ними и мужики, но они не слышали, что шептала сестре сестра, и напрасно спрашивали друг друга.
— Чего-то она хочет? Отчего она не вошла в избу?
Видя в этом какую-то тайну, мужики вернулись в избу плести лапти и щепать лучину. Один из них сказал:
— Чего это Уляна прибежала?
— Оксен сегодня вернулся, — сказал другой, — уж не побил ли ее?
— Ага, — прибавил третий, и есть за что. Ой, знаю и я кое-что, знаю…
— Будто и мы не знаем, — заметили другие. — Не утаится барская любовь, как кот в кладовой
— Нечего толковать, коли не видели.
— Бабы не видели?..
— А что?
— Да что, лучше молчать.
Между тем в сенях Уляна со слезами просила сестру, чтобы она спрятала ее от мужа. Надеялась она найти в ней участие, но ошиблась. Сестра Уляны, Мария, была также красавица и когда-то дворовая; далеко, однако ж, не такая, хоть и не менее красивая. Она уж знала, что делалось, и завидовала сестре, потому что муж ее был калека, который смотрел и ничего в избе не видел кроме миски на столе, и потому она была бы рада, коли барин приволокнулся бы за ней. Она очень холодно приняла жалобы и плач сестры.
— Муж меня прибил и станет еще бить, как поймает, — говорила Уляна. — Он напился в корчме и привязался.
— Ну, так что же? — ответила сестра. Или у тебя самой нет рук, чтобы отплатить ему?
— Да ведь он не один.
— А за что же они к тебе привязались? — спросила Мария, притворяясь, что ничего не знает.
— Ах, разве я знаю!
— Неужто не знаешь?
— Как, чай не знать, — прибавила одна старуха, качая головой, — коли и мы уж знаем.
— Это верно за то, что ты беспрестанно на двор ходила.
— Разве я охотой ходила? Разве можно не идти, когда требует управительша?
— Уж ты все к управительше ходишь, — прервала ее старуха, — а между тем я тебя на мызе никогда не вижу; мало ли я там ночей ночевала!
И старые бабы стали между собою толковать, шептаться, а Уляна стояла и плакала, закрывая лицо концом измятого фартука. В воротах послышались голоса Оксена и Павлюка. Бедная женщина взошла по лестнице на чердак, а бабы вернулись в избу.
— Добрый вечер, — сказал Оксен, переступая в эту минуту порог. — А не было ли здесь моей Уляны?
— Была, да ушла, — ответила поспешно ему старуха.
— Когда, давно?
— Вот только что была, что-то потолковала с сестрой, да и пошла.
— Точно пошла?
— Да уж точно. Крест на мне, что пошла. А вы что ж ее ищите? — прибавила старуха, подперев рукой подбородок.
— Так, домашнее дело, — отвечал Оксен. — Пойду, поищу ее. Ты здесь останься, Павлюк, и стереги ее хоть до белого дня. Может быть, она спряталась где-нибудь.
— Не бойся, — ответил Павлюк, — уж я не отойду.
— Так взойдите же в избу, — отозвалась ему Мария, сестра Уляны.
— Нет, я себе тут посижу на завалинке и постерегу.
Бабы уселись за брошенные прялки, но уже не пели. Мужики молча плели лапти.
Прошло много времени, пока первая песенница затянула опять заунывную песнь, к которой мало-помалу пристали голоса всех, сначала тихие, потом все громче, будто невольно вырывающиеся из сдавленной груди.
Ах, зачем же прежде я не знала,