– Я сомневаюсь, чтобы кто-либо начал копать так глубоко, когда выплывет история об элевсинском пире, - небрежно заметил Критий.
По комнате прошел шумок: люди набирали воздуха в легкие, чтобы заговорить, - и молча выпускали его. Отец сказал:
– Мальчик прошел посвящение.
Но гости подумали еще - и промолчали.
В конце концов тишину нарушил мой отец:
– Конечно, даже наши друзья с тяжелыми руками на Агоре вряд ли будут всерьез рассуждать об этом пире, когда прошло столько времени. Любой хороший сочинитель речей… Сами знаете, каковы молодые люди, когда только начинают размышлять и считают себя освобожденными от предрассудков. Пройтись шествием с факелами по саду, спеть новые слова на музыку старого гимна, пугнуть кого-то в темноте, посмеяться; и, в конце концов, ничего страшнее, чем немного занятий любовью, может быть. Это был год, когда мы… У него тогда еще и борода не отросла.
Критий приподнял брови:
– Действительно, почему бы и нет? Не думаю, что сегодня эта история наделала бы много шума. Или у него уже тогда проявлялись такие наклонности? Но я говорил о пире, что состоялся этой зимой. Боюсь, вряд ли у него получится выдать такое за мальчишескую выходку. Вы же знаете, они совершили налет на склад ритуальных предметов. И чтобы из такого дела выгородить, потребовался бы самый хороший сочинитель речей. Они все сотворили. Моления, омовения, Слова - все. Ты знал, Мирон?
Отец отставил кубок и сказал:
– Нет.
– Ну, те, что там присутствовали, несомненно к настоящему времени постарались все вычеркнуть из памяти. К несчастью, так как время было позднее и там стояла изрядная сумятица, забыли о рабах, и они оставались до самого конца. Некоторые были непосвященными.
При этих словах по всей комнате пронеслись глубокие вздохи. Критий продолжал:
– Они устроили и Мистерию тоже, с показом. Привели женщину. - И дальше он рассказал такое, что написать не дозволяет закон.
Наступила долгая тишина. Затем кто-то из гостей в дальнем углу произнес:
– Это не только святотатство. Это гордыня [39].
– Это еще опаснее, - сказал Критий. - Это легкомыслие. - Он поднял чашу и снова поставил - напоминал мне, что она пуста. - Он погубит себя, потому что не может долго занимать свой разум серьезными вещами. У него великолепные способности; он затевает какое-нибудь важное дело, зная, что способен добиться успеха и не считаясь с возможной неудачей. Затем что-то отвлекает его: ссора, любовная связь, розыгрыш - пустяк, от которого он не может удержаться. Он любит опасные импровизации. У него душа акробата. Вспомните его вступление в политику, пожертвования в военную казну. Никто лучше не знает цену эффектного выхода. Но он не желает оставить свои воинственные крики дома; и это - когда наложен запрет. Они исходят даже от его мантии; люди готовы на все, люди чуть не дерутся в Театре, стараясь помочь ему. А он, игнорируя всех, кто может оказаться полезным впоследствии, принимает помощь от полного ничтожества, помощника кормчего с военного корабля; они уходят домой вместе, и этот человек по сей день рядом с ним! В другой раз, ввязавшись в дела, он решает пройти курс искусства дискуссии. Он идет к Сократу; не самый благоразумный выбор, но вовсе не глупый, ибо человек этот, хоть и безумец, - самый совершенный логик; я сам многому у него научился, и мне наплевать, если кто-то об этом узнает. Все его рассуждения, конечно, указывают на разум, как единственный источник познания, хоть сам он это отказывается признать - вы знаете таких сумасбродов… Но Алкивиад, который к тому времени уже попробовал на вкус все, что есть прекрасного в Городе, всех трех полов, пленен невероятной уродливостью этого человека и позволяет ему расширить уроки во всех направлениях. Довольно скоро он подхватывает у своего любовника его причудливую идею о преобразовании богов и, путем простого силлогизма, делает вывод, что непреобразованные боги - вполне дозволенный объект для нападения. Отсюда и возникла эта опасная шутовская мистерия, о которой ты говорил, Мирон. Сейчас он уже забросил мысли об усовершенствовании Олимпийцев, хотя в делах любовных наверняка мог бы их поучить. И теперь, чтобы у него быстрее побежала кровь по жилам, ему нужна опасность, да покрепче - это как с вином…
Я стоял у кратера для смешивания вина с кувшином в руке, глядя на Крития. Я желал ему смерти. Помнится, думал, что если заставлю его посмотреть мне в глаза, то проклятия мои будут более действенны, - но он на меня не смотрел.
Затем Теллий, который давно уже молчал, заговорил, как всегда негромко:
– Ладно, мы начали с разговора о надругательстве над гермами. Должен сказать, что в одном мы можем быть уверены: мысль об импровизации здесь нужно исключить. Чтобы сделать это по всему городу за одну ночь, не хватило бы и двух сотен человек. Чтобы их тут и там разбили пьяницы - и ни один из них ничего не помнил? И никто из этих случайных людей не передумал и не выдал остальных? Нет, Мирон прав: все было продумано до последней мелочи, и отнюдь не Алкивиадом [40].
Критий произнес шелковым голосом:
– Уверен, никто не осудит Теллия за то, что он поддержал хозяина.
Гости пили, им хватало своих забот. Но я стоял в сторонке, наблюдая, и видел, как напряглось лицо Теллия, словно при первом уколе мечом. Когда ты считаешь, что находишься среди добрых друзей, которые не раз показывали, что любят твое общество, очень больно услышать, как тебя называют сикофантом [41]. Я видел, что он никогда больше не придет ужинать с гетерией. Я подошел к нему и наполнил чашу, не зная, как иначе показать свои чувства; а он улыбнулся, стараясь приветствовать меня, как делал всегда. Наши глаза встретились над его винной чашей, словно у двух людей, которые уловили поражение в звуках битвы еще до того, как трубы дали сигнал к отступлению.
Адонис [42] умер. Мать опустила на лицо траурное газовое покрывало и отправилась оплакивать его, взяв корзинку анемонов, чтобы бросить на траурные носилки. Скоро на каждом углу можно будет встретить процессию умершего бога несут в его сад, женщины с распущенными волосами плачут под звуки флейт.
Я еще никогда не встречал мужчину, которому бы нравился этот праздник. В тот год он пришелся на холодный серый день с густыми облаками на небе. Граждане толпились в палестре, в банях и других местах, куда нет доступа женщинам, и вполголоса обменивались сплетнями о знамениях и предсказаниях. С Агоры принесли весть, что там только что сошел с ума некий человек: запрыгнул на алтарь Двенадцати, выхватил нож и отрезал себе гениталии. Алтарь осквернен, и теперь его придется освящать заново.
В Верхнем городе храмы были так забиты людьми, что желающие принести жертву выстраивались в очереди. Уходили они оттуда примерно с таким настроением, как люди, которые, соприкоснувшись с чумой, омыли себя, но все же сомневаются, достаточно ли омыты. В центре храма большая Афина [43] смотрела сверху на нас всех. Ее золотые одежды блистали, плащ, украшенный знаками победы, висел у нее за спиной; мягкий свет, проникающий сквозь мраморные плитки кровли, сиял на ее лице, отчего теплая слоновая кость выглядела живой плотью; людям казалось, что она вот-вот поднимет могучую руку и, указав ею, произнесет голосом, подобным звону золота: "Вот этот человек!". Но богиня не спешила со своими откровениями.
У граждан прибавилось работы. Доносчикам было обещано вознаграждение от Города и назначен специальный совет, дабы выслушивать их. Вскоре посыпались сведения - но не об осквернении герм, а обо всех, кто, возможно, сделал, или сказал, или подумал что-либо святотатственное. Мой отец заявлял во всеуслышание, что это - подкуп подонков с целью заставить их выступить против верхов и что Перикла от этого стошнило бы.
Мы с Ксенофонтом, лишь бы сбежать от подавленного настроения в Городе, проводили свободное время в Пирее. Вот здесь всегда можно было найти что-то действительно новое: какой-нибудь богатый метек из Фригии или Египта строит себе дом в стиле своего родного города или возводит алтарь одному из богов, которого и узнать нельзя в иноземной одежде, а то и с собачьей головой или рыбьим хвостом; или же в Эмпорий доставили груз вавилонских ковров, персидской ляпис-лазури, скифской бирюзы либо, к примеру, олова и янтаря из диких гиперборейских краев, известных лишь финикийцам. В те времена наши серебряные "совы" [44] были единственной монетой, которую признавали по всему свету. На широких улицах можно было увидеть нубийцев с кусками слоновой кости в мочках, оттягивающими уши до самых плеч, длинноволосых мидян в штанах и расшитых золотыми монетами шапках, египтян с накрашенными глазами, одетых только в юбки из жесткого полотна и ожерелья из самоцветов и бус. Воздух был душен от запахов тел иноземцев, пряностей, пеньки и смолы; чужие языки звучали вокруг, словно звери разговаривали с птицами; приходилось догадываться о значении слов, глядя на говорящие руки.