— На самую Волгу?
— И до Москвы доезжал.
— Больше пятидесяти цены не было. Днём по пятнадцать брали.
— Ловко кто-то закупку провёл.
— Ловко! — согласился Мулло Камар.
— Однако по городу кое-кто придержал! — забывая о своих интересах, не без злорадства похвастал Пушок своими сведениями.
— Каждый спешил продать; кто станет прятать? — насторожился Мулло Камар.
— Саблю знаете?
— Саблю? — переспросил оторопевший Мулло Камар и, чтобы скрыть тревогу, сделал вид, что с усилием припоминает: — Сабля… Сабля…
— Который дратвой…
— А что?
— Пятьдесят кип из покупки отобрал наилучших и велел припрятать.
— Кому ж это велел?
— Одному армянину.
— Ну, едва ли…
Пушку показалось обидным, что какой-то серенький торгаш не доверяет его осведомлённости.
— Я-то знаю: его приказчик Дереник…
— Путает что-нибудь.
— Сам же он отвёз к нему на двор.
И вдруг во просиявшему лицу Мулло Камара Пушок понял: не следовало бы говорить того, что сказано; того, что по молодости доверено Дереником Геворку Пушку, как соотечественнику; да и свой товар не так легко сбывать, если по базару пойдёт слух, что в городе есть непроданные кожи…
— Лихорадка замучила! — вытер внезапно вспотевший лоб армянин. — Вот я и разговорился. Да вам-то я верю: вы человек тихий.
— А зачем шуметь? Базар шумит, а купцу надо помалкивать.
— Опять лихорадка! Пойду полежу! — И Пушок пошёл, обмахиваясь влажным платочком.
А Мулло Камар, сидя на истёртой козьей шкуре, терпеливо ожидая чего-то, известного ему одному, медленно перелистывал стихи Хафиза и некоторые из них читал нараспев, вслушиваясь в тайные созвучия давно знакомых газелл:
О, если та ширазская турчанка
Моим захочет сердцем обладать,
Не поскуплюсь за родинку на щёчке
Ей Бухару и Самарканд отдать…
Мулло Камар читал Хафиза, вслушиваясь в тайные созвучия лукавых газелл.
Базар кипел за воротами. Там пересекались дороги всего мира. Со всех сторон купцы тянули сюда свои караваны. Через пустыни и степи, через леса и горы везли сюда купцы все, чем красны самые дальние города, чем славны умелые руки мастеров в чужедальних странах.
На пути подстерегала купцов корысть иноземных владык, удаль разбойных племён, зной в безводных песках, волны в бездонных морях, скользкие тропы в горах над безднами.
Но купцы шли, шли и тянули свои караваны сюда, чуя за тысячи вёрст запах самаркандского золота, хотя и клялись простодушным, что деньги не пахнут.
Пахнут! Пахнут костями, истлевшими под сухой полынью степей; кораблями, сгнившими на песчаных берегах морей; падалью на караванных путях; удалью на званых пирах; тяжёлой кровью земледельцев; ремённой плетью землевладельцев; нарядами и усладами; жирной едой да чужой бедой.
Не радостен — горек и тяжёл этот запах, не с весёлым сердцем — с тревогой, с опаскою, нетерпеливо принюхиваясь, тянутся на его зов купцы по всем дорогам, сквозь все бездорожья вселенной на самаркандский базар.
И легко становится на купеческом сердце, когда ступят пушистые ноги каравана на землю амира Тимура, — далеко растеклась молва, что на его земле путь купцам безопасен: стоят на торговых путях крепкие караван-сараи с запасами воды, еды и корма. Никто тут не посягает на купеческое добро, никто не мешает торговым людям, — всё открыто для них, завоёваны для них безопасные дороги во все стороны по всем землям Тимура.
День ото дня богаче становится город Самарканд, тяжелеют сундуки у вельмож и купцов самаркандских, а через них полнятся и широкие, окованные булатной сталью, тысячами мечей заслонённые сундуки Тимура.
Оттого и люден, и шумен, как сотни горных потоков, самаркандский базар.
Но упоенного стихами Мулло Камара отвлекла от книги внезапная тишина.
Он подсунул книгу под шкуру, встал, настороженный, и мелкими торопливыми шагами, как ослик, засеменил по двору к воротам.
Незадолго перед вечерней молитвой вдруг смолк весь базарный шум: расталкивая короткими палками народ, в широчайших кожаных штанах, расшитых пёстрыми шелками, под большими шапками из красных лисиц, через базар бежали Тимуровы скороходы и, задыхаясь, оповещали:
— Амир Тимур Гураган!
— Амир Тимур Гураган!
В этот обычный день выезд повелителя в город был нежданным, он всех захватил врасплох.
Купцы кинулись наспех захлопывать свои лавчонки, люди полезли на крыши, на стены, сталкивая одни других, цепляясь друг за друга, прижимаясь к стенам улиц; рабы и купцы, иноверцы и дервиши, богословы и ремесленники, персы и армяне, русские и ордынцы, арабы и китайцы, хорезмийцы и хорасанцы, купцы из Яс, мастера из Тавриза и Ургенча — все перемешались, стиснутые в узкой щели позади пехоты, уже протянувшей перед собой бородатые копья, чтобы освободить проезд.
Все замерли, вытягиваясь друг из-за друга, чтобы хоть на мгновение взглянуть на того, кто после долгих дорог войны проследует сейчас здесь узкой базарной улицей.
Проскакали воины с красными косицами, спущенными со шлемов. И тотчас, не по обычаю, без передовых охранителей, без боковых стражей, один, проехал он сам.
Жемчужная сетка спускалась до глаз по чёлке поджарого вороного коня. Блеснули тонкие серебряные узоры на голубом сафьяне седла.
Не глядя на народ, он сидел в седле наискось, чуть сутулясь, будто пробивался сквозь неистовый встречный ветер; глаза его сузились, губы тесно сжались; борода плотно прижалась к груди, и смотрел он вперёд прямо перед собой, будто готовый, как тигр, прыгнуть на горло того, кого, казалось, уже приметил где-то там, впереди, куда нёс его резвым шагом вороной конь.
На несколько шагов позади следовали за ним внуки — любимец Мухаммед-Султан, сын покойного Джахангира, и двое малолетних внуков, сыновей Шахруха, — Мухаммед-Тарагай с Ибрагим-Султаном — на весёлых гнедых жеребцах, украшенных золототкаными попонами, золотыми кистями, свисающими из-под конских глоток. Золотые розы и звёзды, вышитые на багровых и зелёных бархатах халатов, вспыхивали и сверкали, когда внуки амира проезжали через узкие полосы солнечного света, и тогда казалось, что по базару кто-то расплёскивает пригоршни огня.
И лишь поодаль следовал за царевичами двор Тимура, его спутники во всех походах, соратники его и сподвижники. Их было много. И все сокровища их слились в единую блистающую, клокочущую золотом и драгоценностями реку, переполнившую узкое русло извилистой базарной улицы.
Это ехали близкие Тимуру люди, которых ранним утром в тот день видел на дедушкиной террасе семилетний Мухаммед-Тарагай. Весь день они провели у Тимура. То стояли в светлой, высокой зале, пока медленно и пышно, по строго установленному обычаю, длился приём послов; то сидели на коврах, напряжённо вслушиваясь в слова повелителя, пожелавшего поставить в Самарканде такую мечеть, какой ещё не было и никогда не будет в мире.
Тимур сам говорил, скупо, отрывисто, железными словами, и перед глазами людей вставало это здание, какого ещё никто не видел на земле.
Тимур говорил, глядя в узоры ковра, застилавшего пол, словно перед его глазами распростёрся мир, исполосованный реками, дорогами, горами, полями, каналами, городами; мир, посредине которого Тимур возвышал сокровищницу всех захваченных им сокровищ мира — Самарканд. И посреди этой сокровищницы теперь, на склоне жизни и на вершине своих побед, собрав вместе все богатства Индии, задумал он воздвигнуть мечеть во славу божию и в напоминание о своей собственной славе.
Тимур говорил, а рядом молча сидел потомок Чингиза, сын хана Суюргатмыша, узкоглазый, почти безбородый, безбровый, суровый Султан-Махмуд-хан, друг Тимура, верный и бесстрашный воин. Храня древнее почтение к Чингизову роду, Тимур никогда не называл себя ханом, — ханом его огромного ханства назывался этот молчаливый, послушный друг. От его имени Тимур чеканил свои деньги, от его имени объявлял указы, если не хотел этих указов издавать сам.
Этим ханом, как прежде отцом этого хана, Тимур, как ладонью, заслонялся от своей славы, хотя с годами она стала так обширна, что эта ладонь уже не могла заслонить его ни от её прямых ослепительных лучей, ни от её палящего зноя.
Когда Тимур, досказав свою мечту, взглянул на хана, Султан-Махмуд-хан молча опустил глаза в то место ковра, куда прежде смотрел Тимур. И Тимур спросил:
— Поняли?
Не придворные ответили ему, не хан, не внуки: не их спрашивал Тимур. Ему ответили стоявшие тихо и неподвижно у стен, стоявшие неприметно, позади пышной знати, просто одетые простые люди — зодчие, художники, мастера разных дел, которым из года в год он поручал претворять свои замыслы в каменные громады; неосязаемые мечты — в вечную твердь.