С вершин перевалов шаньюй мельком оглядывал открывающиеся взору новые дали и становился все более мрачен. Нечто зловещее чудилось в безлюдье и молчанье благодатного края, расположенного почти в самом центре Великой Петли. Тишина здешних мест была сродни тишине перед грозой, и Тумань это чувствовал. Все началось несколько лет назад, когда Ин Чжен,[10] князь удела Цинь, покорил соседние княжества и объявил себя хуанди — императором под именем Цинь Шихуанди, а новообразованной державе дал название своего удела — Цинь. Вначале, пока оставались послевоенные неустройства и еще не улеглись всяческие распри, император очень опасался хуннских набегов. В ставке Туманя то и дело появлялись послы Дома Цинь. Они привозили знаменитые шелка, сотканные в Линьцзы, золотые украшения, рисовое вино, прославленные лаковые изделия из Чэнду, наложниц и дорогие одеяния. Послы подолгу жили в ставке, что-то вынюхивали, осторожно толковали о возможности заключения договора „мира и родства“, однако точно ничего не обещали. Такая игра в переговоры продолжалась до появления у южных границ Хунну многочисленных войск во главе с Мэнь Тянем[11], который слыл лучшим полководцем Дома Цинь. С этого времени отряды циньцев чуть ли не ежедневно переходили пограничные межи и нападали на хуннские кочевья, разоряя их дотла, а людей угоняя в рабство. Уцелевшие хунны покинули свои земли и откочевали на север. Теперь Мэнь Тянь, пользуясь правом сильного, готовился занять обезлюдевшие земли. Зная это, шаньюй Тумань спешил успеть проститься с родными местами и совершить последнее жертвоприношение над могилами предков.
„Непонятно мне, почему проклинают меня по всем кочевьям хуннской земли, — горько думал он, стискивая в руке плеть. — Духи предков разгневались на нас. Никогда еще держава Хунну не была в столь плачевном состоянии. Со стороны восхода грозят дунху, с заката напирают юэчжи, в полуденной стороне стоит Мэнь Тянь с большими силами… Что делать шаньюю? Объявить поход? Но в какую сторону света, против кого? Против всех сразу? Безумие, безумие… Это значит погубить державу и весь народ. Нет, ждать, только ждать и отходить в Великую степь,[12] отсидеться в полуночных землях, пока духи не вернут нам свою благосклонность… Насколько легко и приятно править державой, когда она в силе, настолько же тяжела участь шаньюя во времена ее упадка и смятения. Сейчас меня винят во всем — в трусости, пренебрежении государственными делами, в болезнях скота и неурожае трав. И ладно, если б кричали это овечьи пастухи и простые воины, а то ведь князья, главы родов, ополчились на меня. Даже мудрец Бальгур. Не понимают, что не спокойной жизни ищу я для себя, а народ хочу спасти… Один лишь князь Сотэ поддерживает мои помыслы… Да, Сотэ и его дочь, яньчжи Мидаг“.
При мысли о ней мечтательная улыбка тронула губы шаньюя: красавица Мидаг, самим небом созданная быть утехой воина и опорой правителя!.. Странные и недостойные шаньюя желания охватывали его по ночам, когда он лежал с ней на обтянутых шелками кошмах и смотрел на звезды, мерцающие в круглом дымнике юрты. Ему хотелось поселиться с Мидаг и малолетним сыном в тихом краю, где-нибудь в далекой земле динлинов[13], и жить мирной жизнью простого человека, не знающего ничего ни о бритоголовых разбойниках — юэчжах, ни о коварном Цинь Ши-хуанди, ни о грызне в Совете двадцати четырех хуннских князей. Чаша молочной водки в час досуга, сытый скот, ласковая жена да радующая сердце красота земли, на которой не гниют сотни порубанных трупов, — вот чего ему хотелось, когда рядом с ним, молочно белея в темноте обнаженной грудью, спала яньчжи Мидаг…
Сухо застучали копыта на каменистом спуске, возвращая шаньюя к безрадостной действительности. Впереди показалась цепь невысоких холмов, увенчанных по вершинам развалинами скал. Шаньюй взмахнул плетью, и тотчас десятка три нукеров, предупреждая возможную засаду, устремились вперед. Когда Тумань подъехал, одни воины, застыв на вершинах, стерегли окрестности, другие рассыпались вдоль подножий, обыскивая кустарники и овраги.
Шаньюй остановил коня на том месте, которое много-много лет назад указала ему мать: „Здесь стояла моя юрта, когда ты появился на свет“. Сейчас тут росла дремучая трава… белел пробитый череп, и по нему шныряли муравьи, а чуть поодаль лежали берцовые кости со следами волчьих зубов… Шаньюй окаменел в седле, погрузившись в думы. Почтительно молчали нукеры. Было тихо, лишь лошади иногда сдержанно позвякивали удилами и переступали с ноги на ногу.
— О будущем своем задумался, князь? — послышался рядом тихий вкрадчивый голос.
— Нет, о прошлом, — машинально сказал Тумань, продолжая пребывать в давно минувшем.
— Это одно и то же, — прошелестело в ответ. Тумань пришел в себя и всем телом повернулся на голос. Возле левого стремени стоял сухой сморщенный старик, безбровый, с лягушачьими губами и лицом, усыпанным коричневыми пятнами. Никто не заметил, как и когда он появился. Шелковая повязка на голове указывала на его принадлежность к даосским монахам[14] — бродячим отшельникам, изредка появлявшимся в хуннских землях. Вопреки распространенному поверью, даос был не в белоснежном одеянии из пуха аиста, а в ободранном и грязном халате, в котором с трудом угадывался дорогой гуанханьский шелк.
— Ты кто? — резко спросил Тумань.
— Недостойный ученик мудрейшего Лао-цзы[15],— даос шагнул вперед и мягко дотронулся до ноздрей шаньюева коня. — А ведь конь у тебя — ди-лу, то есть приносящий несчастье, — сказал он. — Смотри, от глаз идут канальцы для слез и на лбу белая звездочка…
— Что тебе нужно, монах? — раздражился Тумань.
— Знаю, знаю, — словно не слыша его, проговорил даос. — Там, — он махнул высохшей рукой на полдень, — там полководец Мэнь Тянь бьет в барабан и поднимает меч Черного дракона, кривой, как лунный серп, и весящий восемьдесят два цзиня, дабы отторгнуть твои земли. Он готовится испросить милость у богов войны, отрубив кому-нибудь голову перед походным знаменем. Неисчислимо много у него под рукой всадников с обоюдоострыми мечами, копейщиков с копьями длиной в два человеческих роста, лучников с тугими самострелами. Ты против него — как тот кузнечик из старой притчи, который сложил передние ножки, будто держа ими секиру, и тем хо тел остановить колесницу бога грома Фын-луна…
Тут начальник отряда нукеров в гневе выхватил дорожный меч, намереваясь смахнуть голову дерзкому монаху, однако шаньюй властным жестом остановил его.
— Но ты не огорчайся, князь, ибо что есть первопричина всего? — журчал даос. — Это борьба двух сил — Инь, что есть мрак, и Ян, что есть свет. Из нее проистекают пять сущностей мира — вода, огонь, дерево, металл и земля. Они замкнуты в единое и вечное кольцо: дерево преодолевает землю, земля — воду, вода — огонь, огонь — металл, металл преодолевает дерево. Ты видишь, что конец есть начало, а начало есть конец. Точно так же победа есть поражение, а поражение есть победа. Неполное становится полным, кривое — прямым, пустое — наполненным, ветхое — новым… Все в мире следует дао, единому и великому закону. Так сказано в „Дао дэ цзине“, и так все происходит в этом мире, разумно и просто, если не мешать неразумными своими действиями течению дао, которое следует естественности. Высшая добродетель, учил Лао-цзы, не в действиях людских, а в мудром без действии и созерцании. Все беды проистекают из действий человеческих. Одни стремятся к богатству, другие — к власти, третьи — к знаниям. „Но не есть ли это желание ухватить отражение луны в речной заводи?“ — спросит мудрец, проповедующий у четырех врат столицы.[16] Все на свет рождаются одинаково голыми, и это соответствует естеству и дао. А вот умирают одни в пышных дворцах, другие — в придорожной грязи, это уже не соответствует дао. Поэтому мудрый говорит: „Не кладите в рот мертвым жемчужин, не надевайте на них вышитых шелковых одеяний, не приносите в жертву быка и не выставляйте раскрашенной утвари“. Когда все одинаково лишены стремлений, тогда все пребывают в состоянии изначальной честности — высшего превосходства человеческого существования…
— Зачем ты мне это говоришь, монах, так длинно и непонятно? — Шаньюй угрюмо глянул на даоса.
— Неправда, князь, ты все понял, — лягушачьи губы даоса сложились в подобие улыбки. — Смерть есть рождение, а рождение есть смерть. Поэтому не проклинай того, кому суждено тебя убить.
Тумань невольно натянул повод так, что конь его, закидывая голову, заплясал на месте, норовя вскинуться на дыбы. Начальник нукеров вопросительно посмотрел на шаньюя, но не обнаружил на его лице ожидаемого приказа.
— Что я могу сделать для тебя, монах? — хрипло спросил Тумань.