участлива и все спускала ему, а ведь Прокопий в молодые годы горяч был, остер на слово, но чуть погодя приметилось в нем другое: стала накатывать на смуглое лицо несвычная по прежним летам робость, а то и застенчивость, коль скоро что-то делалось не так, и он углядывал это, нет, он еще мог вспыхнуть и наговорить невесть что, но быстро остужал поколебавшее в нем, тогда и появлялась в его лице несвычность, и люди долго удивлялись этому, потом привыкли, догадавшись, что это Матренин след. Но в одночасье, так сказывали в поселье, ушла Матрена из жизни: вроде бы вчера бегала по обширному подворью, ковырялась в огороде, и вот уж нет ее, погасла, и сделался Прокопий, будто птица-подранок, не сумевшая встать на крыло, и ковыляет она, распушив перья, по холодному, обдуваемому шальными ветрами, берегу близ свинцово тяжелой в осеннюю пору, серебряно взблескивающей воды в намерении взмыть вверх, но уже догадывается, что не одолеть ей земного притяжения.
Прокопий, потеряв жену, словно бы утратил нить жизни, она оборвалась, не сыщешь ее. В поселье жалели Старцева и хотели бы подтолкнуть к чему-то, способному поменять в душе, да все без толку, он даже близких по духу людей перестал замечать, ушел в себя, в нечто томительное и горькое, а вместе сладостное, точно бы страдание состоит не из одного угнетения души, а иной раз обволакивается дивным светом. И невесть сколько бы продолжалось его сияюще горестное недоумение, когда бы однажды он не увидел во сне ли, наяву ли нечто удивительное: будто бы сказал ему некто в ангельском облачении голосом чистым, исплескивающим ясный свет:
— Не надо мучать себя, подумай о детях, поставь их на ноги, приучи к делу. Время придет и помогут тебе, и средь всесветного потопления земной сущности Господь примет всех вас и спасет.
С того дня поменялся Прокопий, и уже угасшие было чувства заговорили в нем, иной раз сам не узнавал себя. Но то и приятно, что жизнь снова подвинулась к нему.
Агван-Доржи шел каменистым обережьем Байкала, едва уцепившимся за круторогие скалы. Казалось, чуть расшевелись земля, раскачайся, и обломаются рога и оборвется обережье в тускло блещущее море. Но оно нынче спокойно и никуда не поспешающе, такое, какое нравилось бродячему буддистскому монаху, потому что не вызывало каких-либо чувств, способных поменять в его душевном состоянии. Все же и теперь на море угадывалось что-то колеблемое, склонное к перемене, и Агван-Доржи думал, что это со временем может потревожить недвижение в природе, в исконной ее сущности. И, если взыграют волны и набегут на берег, на сердце растолкается, и он утратит душевную крепость и потянется к ближнему миру, который солон и ветрен.
Небо было синее, глубокое, оттуда шли успокаивающие Агвана-Доржи токи, отчего неприятные мысли мало-помалу исчезли, и он, хотя и ненадолго, оборвал связующее его с земной жизнью, стремительно меняющейся по мере продвижения человека по летам, и потянулся к той, единственно существующей, в ней не отыскать каких-то ясно обозначенных форм, тут ничто ни к чему не притягивается, все сине и пространственно, наполнено благодатью, и она, подобно малому, искряно белому ручейку, упадающему в море, вливается в Агвана-Доржи, наполняет ровным и безмятежным светом, и скоро он ощущает себя только этим светом, как бы существующим на особицу, в стороне от большого всеблагого света, но время спустя уже и этим всеохватным, пространственным. Странно только и слегка огорчительно, что и теперь в нем не угасло воспоминание о тени, вдруг да накатит неразумная и утемнит распахнувшееся перед мысленным взором? И что же тогда?.. Опять возвращение в опостылевший мир иллюзий? Но это все как бы сбоку, не очень-то страгивая всего того, что сотворило пространственный свет. А и пошто бы Ему, Всемогущему, разлитому по мирам, опасаться сотканной слабым человеческим воображением тени? И вот уже Агван-Доржи про все запамятовал и обратился в нечто несуществующее, в малость самую, но то и ладно, что и малость не чужда небесным мирам, питаема ими, влекома к истинному блаженству, хотя и не сказать, в чем конкретно это выражается, что-то дальнее, призрачное, и хотел бы отгадать, да не отгадаешь. Впрочем, у Агвана-Доржи и не возникало такого желания, как не возникало никакого другого, он точно бы очистился от всего, что связывало с земным миром. Ах, если бы так!.. Когда он снова ощутил себя существом, пропитанным земной пылью, то и увидел, что стоит на байкальском обережье, близ высоченных скал пробегающем узкой полоской, обильно заросшей дурнотравьем, у мостка, поверх которого наброшены ржавые рельсы. Под мостком, в сыром утемнении, в прежние леты он не однажды находил пристанище, коль скоро оказывался застигнут вечерними, в этих краях быстро загустевающими сумерками. Он еще какое-то время пребывал на месте, огорчаясь, а вместе благодаря Всевеликого Будду за те мгновения, которые довелось пережить и которые сказали, что он не потерян для Божественного Неба. Придет время, и дух его подымется, быть может, в царство Нирваны и там найдет успокоение. И, медленно оттесняясь от недавно пережитого, раздвигая низкие облака, отсвечивающие розовостью от взнявшейся на дальнем небе озаренности, он заскользил по тропе, упадающей вниз, чтобы очутиться под мостком, в затхлой, сырой сутемени, как вдруг увидел приближающееся к нему странное существо, мало похожее на человека, скорее, на одичавшего зверя, по непонятной причине решившего ходить на задних лапах. Это впечатление нечеловека усилилось, когда существо оказалось рядом с Агваном-Доржи и что-то залопотало, тряся лохмотьями, они чудом держались на изваленном в желтом иле, обильно обросшем кудрявым волосом, высохшем теле. Агван-Доржи говорил и мыслил на бурятском языке, но понимал, хотя и не без труда, если к нему обращались по-русски, однако тут он не сумел уловить ни слова и смущенно развел руками, сдвинув на бок кожаный мешок, болтавшийся за спиной. Человек, если это был человек, приметно оживился, в маленьких, остро нацеленных на незнакомца, бесцветных глазах что-то высветилось, дрогнули длинные, угольно-черные пальцы, и он заскулил, намереваясь снять с плеча бродячего монаха мешок, но Агван-Доржи и сам догадался, скинул мешок на землю и развязал, а потом без всякого интереса смотрел, как нечаянно встреченный не то человек, не то зверь жадно рылся в нем, ища пригодное для еды. Но в мешке сохранялась только пара черствых лепешек, завернутых в желтую тряпицу: вчера в эту же пору какая-то сердобольная старуха подала их, когда он остановился у щербатого, искрошенного непогодьем, низенького порога почернелой от долгожития избы. И вот теперь человек, а