и глядеть из окон можно было бы вдаль, на море…
Сводчик приодержался, требовательно поглядев на князя. Был он бледен и невзрачен с виду, имел на плечах свиту послушника и явно готовил себя к монашескому житию. И не ему было бы – так-то помыслить! – имать заботу о градском велелепии и о том, каково приятно зреть сквозь окна дома на красоту земную. И однако и рек и думал он именно об этом, но не для себя, а как бы остраняясь, с твердым уважением к смертным и суетным соплеменникам своим.
– Надлежит ли оставити здесь «море» и исчисление в стопах? Ибо у нас прозор меж домами делают и до трех и даже до шести сажен!
Иван, любуясь сводчиком, покачал головой.
– Надлежит оставить без изменений: для прозору двенадцать стоп. Иначе лукавствующие скажут: не суть византийское уложение, но сами ся решали, а посему можно и не блюсти такое! Нет ведь запрета ставить домы шире? А вид благой у нас и на реки, и на луга, и на боры – такожде яко на понт в греках. И сие ясно и вразумительно любому чтущему. Не для глупцов ведь, а для благомысленного и прилежно чтущего сей устав!
Сводчик согласно склонил голову. Князь был прав и тут, хоть и сам понимал о разности греческой и русской жизни.
Сводчик, и верно, собирался, окончив труды княжие, уйти в Данилов монастырь, а посему град Московский видел отстраненно, весь вкупе, и любовался им, и даже сам измыслил, что холмы градские послужат к наибольшей красоте, когда увенчают их церкви из белого камения, и терема и клети, в тесной стройности, не мешая друг другу, будут карабкаться по склонам, среди садов, в изножиях белых церквей. Одно было скорбно ему: что он уже не увидит этой распростертой в аере красоты. Но уже и затеянное великим князем трогало сердце. Наконец-то Москва возможет сравниться с Ростовом, Суздалем, Тверью… Быть может, только Владимир еще долго не престанет подавлять прочие грады величием своих храмов. Царьграда он не видел никогда, так же как князь. И не очень ясно даже умел представить его себе. Слишком превышало воображение то, что сказывали о Втором Риме очевидцы.
Работа с Калитою была более чем приятна ему не ради сытного куска (он ограничил себя в пище и питии раз и навсегда, когда еще выбирал стезю жизни), а тем несказанным чувством причастности к великому, которую давал ему этот труд. Личной славы (греховной гордыни!) он не хотел. Но – и когда упорно изучал греческий язык во Владимире, и когда мерил ногами и посохом дороги Руси, и когда вкушал хлеб и квас в крестьянских дымных и душных избах, и когда ночевал в стогу ли сена, в овине, на полатях в чужой поварне, в холодной ли келье очередного монастыря – всегда мечтал он об этом вот: невестимо и безымянно прикоснуться к тому, ради чего изощрял свой ум и добывал книжное знание. Много веков спустя скажут: «Хотел пользу народу своему принести». Он понимал по-другому: послужить Господу и князю – в чем для него была духовная и насущная служба своей стране.
Они погрузились в долгий перечень устроенья водопроводов, о сю пору почти неизвестных на Москве, спорных дел о ремонте домов, о двух и более хозяевах в доме, и сладко было обоим: один воспарял духом, другой отдыхал от суедневных княжеских трудов.
Ивана все подмывало спросить книгочея о давешнем споре с цесарским немцем. Любопытно было, что думает об этом такой вот бессребреник, коему ни товар, ни зажиток не принадлежали и не будут принадлежать никогда в жизни. «Верно, не сможет и изъяснить путем?» – подумал Иван и было подавил искушение. Но опять подошла сходная статья, и он, усмехнувши глазами, вопросил, откинувшись в креслице:
– Вот ты, како мыслишь, что первее ко благу страны: товаров обращение, множество добра собранного и строгое понуждение каждому или сугубое внимание доброму мастеру в его ремествии, забота о гражанах прежде богатств?
Вопросив так, Иван был уверен, что книгочий поддержит второе и разовьет что-нибудь о том, что дух превыше бренной плоти, – и ошибся. Тот поднял заботное чело, глянул на князя умно и строго. Помолчал мгновение.
– Прости, княже, я давно думал о сем и не то скажу, что хочешь ты слышать от меня, а иное. – Он вновь приодержался и, утупив очи, вздохнул и чуть с дрожью и страстью заговорил: – Понуждение вкупе с изобилием товаров иноземных не сотворяют блага стране. Забота о добром мастере угоднее Господу. Но и тут вопросить должно: а сколь тех, кто от щедрот мастера того будет втуне вкушати еству и питие? Благоденствие страны зависит не от серебра, войска и ратного талана – хоть нужны и серебро, и рати, и талан! Не от обилия товаров в анбарах – хоть и надобно обилие! А от того, первое, сколько людей работают и сколько – втуне едят. Сиречь: чем больше работников в народе и чем меньше втуне едящих, тем благоденственнее земля. И второе: от того еще, насколько люди народа искусны в реместве своем. Могут и все быти тружающие, но, яко неции дикие, лопь и югра и прочая самоядь, у коих токмо охота да олени, – останут все одно беднее иных языков и не возмогут одержати великой страны. Но, яко в Новгороде Великом, егда каждый прехитр в реместве своем, и кузнечном, и златокузнечном, и шорном, и каменном, и древодели изрядные, и швецы, и лодейники, и иконники, и прочая многая – тогда истинно богата земля, и сильна вельми, и способна к одержанию власти великой! В сем – истина и суть всего.
Иван слушал удивленно. Когда тот стих, подумал было, промолчав, вернуться к уставу градскому, но не выдержал:
– А как же мыслишь ты тогда сей труд, коим ты днесь заботен, и труд учителя, и воина, и князя, и боярина, что не пашет, и не сеет, и не сбирает в житницы? Стало, чем меньше всех нас, тем лучше для страны?
– Почто ты так, княже! – с обидою отмолвил книгочий. – Разве возможна страна без воина, без управителя рачительного, коим боярин себя являет, без мниха, наставника духовного, и без главы – безо князя? Кажный свою лепту вносит и свой труд творит для языка своего! Но и всякий таковой труд такожде может быть успешен или плох сугубо! Воину потребно побеждать на ратях; мниху пристойно беспорочное житие, молитва, пост и знание книжное, паче же всего – совокупление духа Божия в себе;