— Бросайте всё, — сказал Ермолов, — потому что иначе и сами погибнете.
Лицо дамы сжалось от боли. Она заплакала. Молодой человек стоял в грязи и разводил руками. Полежаевы и Оля прошли мимо. И долго слышали с дороги: «Милая, ну иди же!.. Ну иди же, милая!»
— И сколько людей погибло теперь из-за вещей, — сказала Оля.
— Вся борьба идёт из-за собственности, — сказал Павлик.
Они вошли в город. Улицы, ведущие к морю, берег моря и молы, у которых дымили суда, были заполнены верховыми лошадьми. Одни стояли с сёдлами, другие — без седел, со стёртыми больными спинами, с облепленными кровью высокими холками и обнажившимися от худобы хребтами. Гнедые, рыжие, вороные, серые они сгрудились сотнями и покинутые хозяевами даже не расстроили строя и стояли по шести. Тут были маленькие маштаки-землееды, с большими некрасивыми головами, но преобладала рослая Задонская лошадь, равной которой по боевым качествам нет во всём мире. Сотни лет любовно разводилась и выращивалась она в приволье Манычских и Егорлыцких степей, она поразила всех в Великую войну, сохранившись во всей своей силе и красоте, и она донесла казаков до синего моря по весенней растоптанной степи, через снега и бураны, через разлившиеся реки. Она стояла теперь, как солдат на часах, и ждала своей смерти. Между полками стояли табуны маток с чистокровными жеребцами, их охранявшими. У ног костистых кобылиц жались исхудалые жеребята. Все лошадиное имущество Российской Империи было согнано сюда в надежде спасти его от красноармейской руки. Здесь стояли лошади с таврами «Д. В.» — войскового Провальского завода, с буквою «К» — знаменитых Корольковских зимовников, с удилом на левом стегне, с сердцем, пронзённым стрелою… Отдельной группой стояло двенадцать жеребцов. Несмотря на худобу, они сохранили благородство форм чистокровной лошади и блеск тонкой, нежной шелковистой шерсти. Подле них ходил в волнении пожилой человек в белом просторном пиджаке и коротких серо-синих штанах с алым лампасом. Это был знаменитый коннозаводчик Себряков со своими лучшими скаковыми лошадьми. Эти жеребцы — были его семья. Одни уже дали потомство, которое прославило его конюшню, другие только ещё начинали скакать, но уже были известны. Он любил их, как детей. Они столпились около него. Один — светло-рыжий, могучий, немолодой жеребец — положил ему морду на плечо и косил на него громадный тёмный агат глаза. Себряков читал в этом глазе глубокую лошадиную думу, которая была ему понятна. Молодой гнедой жеребец, стоявший поодаль, под седлом, вдруг подошёл к старому и, положив свою точёную голову на шею рыжему, также устремил взгляд благородных глаз на старого коневода. Они будто спрашивали Себрякова — «ну что? Ну как решилась наша участь?» Старик то смотрел на лошадей, то оборачивался к морю. От моря, проталкиваясь между лошадей, бежал к нему человек. Это был сын коннозаводчика. Рыжий жеребец увидал его раньше старика, насторожил маленькие уши, приподнял голову и тихо заржал. Точно спросил опять: «Ну что?»
Все лошади подняли головы, устремили красивые тонкие, рыжие, гнедые, тёмные уши к морю, и все заржали, сдержанно, вопросительно.
Голова старика упала на грудь.
— Ну что, Пепа? — спросил он юношу.
— Лошадей не берут ни за что. Меня и тебя обещали подождать полчаса. Идём. Я насилу протолкался среди лошадей. Идём, батюшка, — задыхаясь, проговорил молодой человек.
— Так не берут, говоришь, лошадей-то? — тихо спросил старик.
— Нет, батюшка. Да я сам был на кораблях. Там не то что лошадь — кошку и ту погрузить некуда. Сейчас!..
— Ну, хорошо! Ты иди, Пепа!.. Иди, родной… А я… Старик перекрестился и поцеловал сына.
— Вот, — сказал он, — котомку возьми. Там деньги… Беги, родной, скажи, чтобы обождали… А я сейчас… Вот с ними прощусь.
Сын нерешительно пошёл под гору…
Когда он отошёл шагов на полтораста, старый коннозаводчик подошёл к рыжему жеребцу. Он отвёл его в сторону и, поставив, отошёл. Жеребец стал как на выводке. Он поднял благородную голову и насторожил уши. Передние ноги, цельные, чистые, он составил вместе, а задние раскинул, откинув хвост. Он знал, что им любуются. «Да, — думал старик, — таким он был в 1909 году, когда на скачке трёхлеток взял все первые призы.
Таким он был, когда в Москве он взял самые большие призы и поразил прыжками на стипль-чезах… Таким я вывел его на всероссийской выставке, окружённого шестнадцатью масть в масть, шерсть в шерсть в него трёх летками, его детьми. Такой лошади нет и не будет. Ты простишь меня, Бенарес?»
Старик вынул из кармана тяжёлый наган, подошёл к жеребцу и вложил дуло в ухо. Жеребец покорно подставил ухо старику, точно понимая всю необходимость операции.
Глухо ударил выстрел. Жеребец метнулся в сторону и тяжело рухнул на пыльную дорогу. Старик побледнел и осунулся. Он подошёл к гнедому. Это был его любимец. Равного ему по формам не было на целом свете. Так, недавно англичане на скачках в Ростове любовались им и удивлялись, как могут быть в России такие лошади.
— Прощай, Рустам! — сказал старик. — Прости меня. — Он дрожащей рукою застрелил своего любимца.
Лицо старика стало жёлтым, и морщины, еле видные раньше, густою сетью покрыли запылённое лицо. Глаза его слезились. Он подошёл к третьему. Это был золотисто-рыжий сын Бенареса и Горыни, трёхлетний жеребец. Он, увидав старика, потянулся к нему нежными серыми губами и стал лизать руку, державшую револьвер. На нём было седло сына старика. Эта лошадь была баловень семьи. Она всходила на крыльцо их дома в степи, проходила в комнаты и в столовой с тарелки ела сахар. Она знала своё имя, как собака. Она знала всех членов семьи.
Старик смотрел на лизавшую ему руку лошадь и плакал. Все в ней любил он. И упругое, блестящее тёмно-серое копыто, и стройную вытянутость тонкой ноги с отбитыми жилами, и могучую выпуклую грудь, и тонкую шею, и благородную голову. Он должен убить его! Но он не мог убить. Так по-детски доверчиво, по-лошадиному ласково, без женской хитрости, без людского заискивания, бескорыстно лизал ему руку молодой жеребец, что рука с револьвером упала у старика, и он заплакал.
Потом он поднял голову, отошёл к убитому Бенаресу и сел на его труп.
— Прости меня, Господи! — прошептал он. — Ты дал мне их, Ты и отнимаешь!
Он медленно поднёс револьвер к своей голове и так же, как вкладывал его жеребцам, вложил себе в ухо…
Тело дёрнулось. Белая фуражка упала на землю. Кровь полилась по пиджаку, и старик повалился с мёртвой лошади.
Сын подбежал к нему. Несколько мгновений он стоял над телом старика, блуждающим взором глядя на него, потом всплеснул руками, вскочил на молодого рыжего жеребца и поскакал полным ходом по улице, расталкивая жавшихся к домам лошадей. Последний пароход под английским флагом отчаливал от мола. На молу стояли густым табуном рыжие казачьи лошади. Они теснились к морю и смотрели большими тёмными глазами на казаков, наполнявших палубу. Они все ждали, что за ними придут, что их возьмут. Сняли трапы. Отцепили канаты. Зашумел, в малахит обращая синие воды, пароходный винт.
— Прощайте, родные! — крикнул кто-то из казаков.
Из толщи лошадиных тел с колеблющимися от ветра, как спелая рожь летом, гривами поднялась одна лошадиная голова. Шея вытянулась вперёд, раздулись храпки серых ноздрей, уши напряглись и огнём сверкнули на солнце глаза. Она заржала. И весь полк лошадей поднял головы, устремил шеи вперёд, напряг уши, раздул ноздри, и жалобное ржание волною перекатилось по всему молу… — Прощайте, родимые!..
Плакали казаки. Последняя частица родины, последняя связь с родным краем погибала.
Лошади стояли на молу, устремив вперёд головы, и ждали… ждали…
На корме парохода, среди казаков, три женщины: Оля Полежаева, Александра Петровна и Нина Васильевна Ротбек. Они сидят на тюках и увязках, на старых грязных сёдлах и плачут, глядя на берег, покрытый лошадьми.
— Смотрите, скачет кто-то! — сказал кто-то из казаков.
— На рыжем коне.
— Не доспеет.
— Неужели не подождут.
— Надо сказать капитану, — раздавались взволнованные голоса.
— Говорили уже.
— Да как говорили. По-русски!
— И по-французски и по-английски говорили, — сказала Александра Петровна.
— Ему бы, сестрица, по-казачьи сказать, он бы скорее понял.
— Отчаливает.
— Господи! Это невозможно. Ведь это наш офицер. Доброволец, — воскликнула Оля.
— Казак, — заметил старый урядник.
— Шапкой машет.
— Смотрите!.. В воду кинулся… Плывёт…
— Хоть бы остановили пароход.
— Ну лодку или круг?.. Ведь погибнет душа христианская.