Эти победы как громом поразили князя Шварценберга, вновь заговорившего об отступлении. Дав передохнуть своим войскам, Наполеон с отчаянной смелостью решил атаковать главные силы союзников, сосредоточенные между Обою и Сеною у Арси. В то же время, понимая, что борьба слишком не равна, он вновь послал Коленкуру полномочия заключить мир на каких угодно условиях. Но счастье покинуло своего любимца. Его посланный запоздал, срок, предоставленный союзниками для решительного ответа, истек, заседания конгресса в Шатильоне прекратились, и Коленкур выехал из Шатильона.
Сражение при Арси было последним, где на поле битвы снова встретились Наполеон и Александр, и судьба встала на сторону Александра. Имея перед собою свыше ста тысяч, а у себя только тридцать, Наполеон, хотя не побежденный, предпочел на второй день боя отступить. Шварценберг не посмел его преследовать.
Отступление Наполеона открывало дорогу на Париж. Это обстоятельство скорее ужаснуло, чем обрадовало Шварценберга. Он потерял из виду Наполеона и не знал, откуда ему вновь готовится удар.
Яркий огонь камина гостеприимно пылал в большой роскошной столовой старинного замка, некогда принадлежавшего принцам Нойаль, теперь сенатору империи д'Эбрейлю. Сам сенатор жил в Париже, и в замке осталось только незначительное количество старых слуг. Остальная многочисленная челядь вся разбежалась, узнав о приближении союзных войск. Этот замок с утра был занят двумя эскадронами пятого драгунского полка под командой Новикова и Левона. Здесь они неожиданно получили приказ остановиться и ждать дальнейших приказаний, чему очень обрадовались и не меньше удивились. Все были уверены, что движение на Париж после сражения при Арси будет безостановочно. Очевидно, в главной квартире опять что‑то случилось, и князь Шварценберг прибег к обычной тактике – постоять на месте, подумать и затем дать приказ об отступлении. Пятый драгунский участвовал и в сражении при Арси, где отличился, спасши остатки полка эрцгерцога Рудольфа, и трижды вырывал из рук французов селение Гран – Торси блестящими атаками. Полк теперь вошел в состав отряда графа Палена, авангарда Главной армии. Старик управляющий, напуганный зверствами немцев, уже приготовился к смерти и с облегчением вздохнул, узнав, что у него остановились русские. Верный слуга так обрадовался, что замок не будет разграблен, что открыл сенаторский погреб и вытащил обильные запасы вина и еды. И в этот холодный вечер, когда в саду бушевал ветер с дождем и снегом, так уютно было сидеть в этой теплой столовой, где был так богато и красиво сервирован ужин. Солдаты, кроме высланных в сторожевое охранение, удобно расположились в хозяйственных пристройках, поставив лошадей в обширных конюшнях замка. Офицеры заняли часть второго этажа.
Зарницын сидел у камина, сняв мундир и поставив ноги на каминную решетку. Он, полузакрыв глаза, курил трубку, изредка отхлебывая из хрустального бокала старое рейнское вино. Левон стоял у окна и, откинув портьеру, смотрел, как вдали среди окружающего мрака то разгоралось, то угасало зарево. Он знал, что это пылали французские деревни, подожженные немцами. Он глубоко задумался, словно погрузился в какой‑то странный сон. И в самом деле, последний год его жизни походил на сон. Неотступными тенями сопровождали его смерть и любовь. И так тесно переплетались впечатления, так быстро следовали одно за другим, что душа уставала и мысль отказывалась работать. Как был он счастлив во Франкфурте, так все казалось ясно и просто, когда он слушал Ирину, когда она открывала ему свою душу, ничего не скрывая и почти час за часом рассказывая свою жизнь. И как казалось ему естественно вечно продолжать такие отношения, и как был он искренен и уверен в себе, когда говорил ей: «Я буду для тебя всем, чем ты хочешь!» – и она верила ему и сама думала так же… Но он не представлял себе тогда этой безнадежности, бесплодного, одинокого горения души, изнывающей от жажды счастья, которое так близко и так недоступно. Он не представлял себе тяжелого пути самоотречения, покорности, мятежных порывов, отчаяния пустоты… всего, что он понял теперь, когда запас франкфуртских впечатлений успел истощиться. Если бы он мог хоть поддерживать отношения. Но он не имел оттуда ни строчки и сам не мог писать. Полк бросали с места на место, начиная с самого Бриенна. Они были у Сакена, у Винценгероде, теперь у графа Палена, были при Монмирале, Шато – Тьерри, Арси, в тысяче мелких дел, и вместе, и вразброд, скитаясь дни и ночи по дорогам и без дорог, в маршах и контрмаршах. Где она и что с ней? И, мучительно вспоминая каждую подробность, он иногда с ужасом сознавал, что она тает, вспоминал бледные, прозрачные руки, нервный румянец, неожиданную слабость. Как не заметил он этого там, во Франкфурте? Она сгорала на его глазах, а он не видел этого, не понимал, что она несчастна, что она старалась только обмануть его, когда говорила, что наконец нашла покой и счастлива!
– Левон, – не оборачиваясь, крикнул Зарницын, – давай есть!
Левон вздрогнул и равнодушно произнес:
– Что ж, сядем, мне все равно.
Друзья сели за стол. Настроение Левона было понятно даже Грише. Они все поняли его чувства к Ирине, но не говорили об этом даже между собою и делали вид, что не замечают его, за что он в душе был глубоко признателен им.
– Наших, видно, не дождаться, – заметил Семен Гаврилович.
– Гриша, я уверен, вернется от Громова сегодня же ночью, – ответил Левон, – ну, а Данила Иванович, конечно, раньше завтрашнего дня не может вернуться из штаба.
– Даже не верится, – начал Зарницын, с удовольствием принимаясь за еду, – эта роскошная столовая, этот ужин, тепло и свет. Ей – богу, даже стыдно, что в обычной жизни мы не придаем этому значения. А ведь и теперь сколько людей живут такой жизнью и не думают, и не представляют миллионов других, не имеющих даже кусха хлеба.
Левон усмехнулся.
– Приятно пофилософствовать за стаканом хорошего вина.
– Что ж, я заслужил его, – возразил Зарницын, – а в мирное время я постараюсь не забыть уроков, данных мне войной, – серьезно добавил он.
– Ты прав, – задумчиво произнес Левон. – Но какое безумие эта война! За что мы деремся? За кого? За этих немцев, потерявших теперь в своем самомнении и озверении всякий человеческий образ? Ты заметил, что даже в бою в них вместо храбрости видно бешенство? У них нет даже истинного героизма. Их неистовства во Франции внушают омерзение и возбудят вековую ненависть, их наглость делает их отвратительными для союзников, их хамство лишает возможности быть их друзьями, их принципы несут миру рабство. Мы еще будем иметь не раз случай раскаяться в своем рыцарстве.
– О да, – с увлечением подхватил Семен Гаврилович, – я бы предпочел быть в союзе с французами. Фридрих и Наполеон! Я не могу забыть нашей атаки при Арси. Помнишь? Ей – богу, это было величественно, когда среди дыма и огненных языков рвущихся гранат показались медвежьи шапки старой гвардии и впереди – сам Наполеон с обнаженной шпагой в руке.
– Он еще страшен, – заметил Левон.
– А вот и я! – раздался с порога веселый голос Гриши.
– И вовремя, – засмеялся Зарницын, – а то мы бы все съели и выпили. Садитесь, Гриша, и рассказывайте новости.
– Новости? – повторил Гриша, садясь к столу. – Громов рвет и мечет. У наших драгун опять было столкновение с гвардейцами Блюхера. Они попробовали отнять у нас фураж. Наши не дали, и дело дошло до сабель. Какой‑то прусской голове пришлось плохо. Из штаба Блюхера пришла по – немецки бумага с требованием объяснений, а Громов поперек нее написал: «Немецкого языка не понимаю, учиться ему стар, за свое начальство почитаю ныне графа Палена», – да и отправил ее обратно.
– Молодец! – воскликнул Зарницын. – Ну, и что же?
– Пока ничего, – ответил Гриша и продолжал. – Потом Громов говорил, что, кажется, вновь готовятся к отступлению, что Наполеон снова собрал огромные силы и опять заговорили о мире…
Зарницын свистнул.
– Вот тебе и Париж!
Гриша весело продолжал передавать полковые сплетни и слухи и рассказы о столкновениях между русскими и немецкими офицерами. Высшее начальство принимало всегда сторону немцев. Русские были озлоблены. Все это было уже давно всем известно, но при каждой встрече эти рассказы, постоянно обновляемые, служили наболевшей темой.
Было уже поздно, когда друзья разошлись по своим комнатам.
У Бахтеева на столе горели свечи, и Егор ждал его, чтобы помочь раздеться.
– Ты не нужен мне, иди спать, – сказал Левон.
Егор ушел. Левон лег, но долго не мог заснуть. В который раз перебирал он в памяти последний год своей жизни, и ему казалось, что это было не годом, а долгими годами – целой жизнью. Тучи рассеялись. Сквозь портьеры пробирался луч луны и серебряной полосой протянулся по столу и тяжелому ковру на поля. Левон уже начал дремать, когда услышал в соседней комнате, отведенной Новикову, легкий шум, словно кто‑то осторожно крался. Дремота мгновенно оставила его. Он поднял голову с подушки и привычным движением вынул из‑под изголовья пистолет. Шум продолжался.