— Ых!.. — Удар ордынца ссек кольчатый назатыльник со шлема и пришелся по конскому крупу. Покуда конь, брыкнув от боли задом, не начал валиться, Михаил Ярославич успел кинуть копье вдогон татарину. Копье вошло ему в спину. Татарин дернулся, толкнулся грудью вперед, припал к конской гриве, удивленно вывернул шею, оборотясь на князя белыми от смерти глазами. То третий конь пал под Тверским.
Поднявшись на ноги, Михаил Ярославич поглядел на взгорок. Медлил Тверитин.
«Ну!..» — без звука крикнул он Ефрему.
И Ефрем будто услышал князя.
— Бей!.. — вместе с конной лавиной, вихрившей копытами снег, упал сверху победный вопль.
Побросав стяги, кое-где сохранявшиеся еще у врага, чужие русские и татары бросились вон с поля боя к обозам, отчего-то надеясь там упастись.
Михаил Ярославич пеший стоял средь поля.
— Юрий! Юрий! Вот моя голова!..
Юрий не мог слышать князя. С малой дружиной числом не более ста человек он уже был далеко от урочища. Бросив рать, татар, Кавгадыя и молодую жену, он уходил на Торжок.
— Что ж ты плачешь, Ефрем? Ведь я же не плачу… — Голос князя был не властен, но тих и мягок. И оттого, что князь утешал его, Ефрему делалось еще горше. — Я ли не был в чести? Али ты, Ефрем, мало видел славы моей? Что ж теперь Бога гневить упреками? А это, — Михаил опустил глаза на тяжелую деревянную колоду, сковавшую шею, — это, Ефрем, кратковременно.
«Только когда же закончится?..» — с тоской добавил он про себя.
— Да ить не плачу я — от дыма то, — оправдался Ефрем, тыльной стороной ладони проведя под глазами.
В просторной, но бедной веже[96] было вовсе не чадно — лишь масляные плошки горели, давая скудный свет и бросая тени на стены.
— Какой ныне день?
— Канун твой, батюшка.
— Кой канун, Ефрем, что ты?
— Чать, завтра, Михаила Ярославич, двадцать второй день ноября, среда ужо…
Вон что, Михаила Архангела день — тезоименитство его. Знать, ныне в ночь исполнится Михаилу Ярославичу, великому князю всей Руси, сорок шесть лет.
«Вон что, сколь времен скороминующе! Быстро, быстро летит, даже если и тянется бесконечным татарским волоком…» Михаил прикрыл глаза. Не для дремы — сон он давно потерял — но для мыслей, кои одни в тягостной неизреченной, муке печали и утешали его.
Сколь времени прошло? Сколь осталось? Михаил в уме просчитал дни своего последнего пребывания в Орде. Выходило, что завтра, точнее, ныне уже пошел семьдесят седьмой день. От шестого дня августа, когда прибыл в Орду и предстал перед ханом. До первого суда, вершившегося в субботу двадцать первого октября, прошло сорок пять дней. Сорок пять — по дню на каждый прожитый год. Второй суд творили над ним ровно через неделю, опять в субботу. Неужели ж Узбек и смерть определил принять ему через сорок пять дней от суда? С него станется, любит он подгонять число под судьбу. Только больно долго, немилосердно то. И от какого ж суда дни отсчитывать, от первого ли, от второго?
«Господи! Не о многом просил Тебя, почему не дал умереть тогда у Бортенева, в силе и славе, в чести и победе?..»
Месяц осталось, как год минет с того побоища. А все-таки милосерд Господь, хоть в малом дал Михаилу исполнить заветное. Пожалуй, впервые после Калки да Сити бились русские с татарами не на стенах осажденных городов, но в чистом поле. И не с малой их горсткой, а с сильным войском. И разбили, разбили наголову, хоть вместе с Юрьевыми ратями было их больше чуть ли не вдвое! Значит, и русские могут татар побивать, могут! Пусть в памяти на будущую силу та победа останется. И останется — видел он глаза тверичей, в такие глаза страх-то обратно вогнать уже не так будет просто — и то, велико! А Тверь-то как изумилась, когда он пленных несчетно привел! Кабы не заступился он за них, поди, всех растерзали б. Пошто смилостивился? Знал же, что и милость к пленным татарам не оправдает его перед ханом. Константина пожалел, вон что…
А пленил он тогда и Кавгадыя, татарского князя улизанного, и Узбекову сестрицу Кончаку, и брата Юрьева Бориску… Один лишь Юрий и ушел, точно унес его кто!
Бориска-то не ждал милости от него — трепетал. Михаил же лишь спросил:
— Что, погубили Александра-то? Из какой выгоды?..
Затрясся весь, губы поплыли — жалок.
— Не княжич ты, Бориска, не княжич, — одно лишь и сказал ему Михаил.
Кавгадый боле не скалился и про ногти забыл. Винился, что, мол, без воли Узбековой Тверь воевал, обещал поддержку в Сарае, дружбой клялся, льстил да лгал… Думает теперь, поди, мол, ловко он Тверского-то обольстил да обманул. Михаил же и тогда полслову его не поверил. Не поверил, а отпустил все же — Константин был в Сарае.
Кончака чванилась — хоть пленница, да сестра Узбекова. Однако не в том беда, что сестра царева, но в том, что жена холопья…
Юрий перед весенней ростепелью вновь подходил с войском, на сей раз с новгородским. Вестимо — новгородцы клятвы-то до первого ветра держат, а как подует, так все выдувает из них. Ну да Бог им судья, Михаилу-то боле их не карать.
Встретились у Торжка. Однако биться не стали. Не было на ту битву воли Тверского. Он уже о другом мыслил. Выдал Юрию Бориску, прочих заложников. Одну Кончаку не выдал — умерла на Твери царева сестра и супруга новопоставленного великого князя Руси московского Юрия… Одним словом, порешили тогда с Юрием в Сарай идти, суда у хана искать. А Михаилу-то и без суда в Сарай надо было спешить, донесли ему, хан велел Константина голодом уморить, ежели Тверской перед ним не явится. И уморили бы. Сказывали, доходил уж сынок, только нашлись умники, вразумили Узбека: мол, ежели убьешь княжича, Михаил к тебе вовсе не явится. Мол, к немцам с казной уйдет. Что ж, звали тверского князя немцы-то, и Гедимин — князь литовский к себе звал, и даже Папа латинский, что сидел тогда в галльском Авиньоне, послов в Тверь прислал.
Да ить разве мыслимо из отчины убегать? Того и в мыслях князь не держал. Так что порешили у Торжка более крови не лить, а идти в Сарай вместе, искать у хана суда.
Кой суд!
Как управился с делами последними — к смерти-то всегда их отчего-то много копится, так и тронулся из Твери. Народ выл, как по покойному. Вся-то Тверь от малых деток до седых стариков, с которыми еще на Кашин ходил, вышла провожать князя на волжский берег. И долго еще, не трогаясь с места, люди стояли в недвижном оцепенении, глядя вслед княжьим лодьям. А над городом скорбно, тягуче звонили колокола. И гудкий, тяжелый голос большого, его колокола все достигал Михайлова слуха, когда уж и Тверь, и серебряный в свете солнца купол его Спасо-Преображенского храма скрылись из виду, в недостижимую даль унесенные волжской водой. А колокол все рыдал, плакал медью над водной гладью, или то уж Михаилово сердце рыдало?
С Василием дома простился. Княгиня Анна, княжичи Дмитрий и Александр да отец Иван упросили проводить до ближнего места. Вместе, в последнем родственном утешении, дошли до Нерли. Царьгородец и в Сарай с ним ехать намеревался, едва отговорил его, стар стал отче. Ни к чему ему перед скорой смертью у поганых в Орде душой маяться. Новым духовником взял с собой игумна отрочского Успенского монастыря отца Александра. Годами молод, зато душой возрос. Пусть увидит, как князь его за веру смерть примет, поди, сумеет о том и другим рассказать. На то в Отроче и летопись завели.
До Нерли шли с Аннушкой на отдельной лодье. Нечего на их слезы лишним глядеть. Даже сыновей прочь отсадил, еще натерзаются.
А с Аннушкой почти и не говорили. Столкнутся взглядами, того и довольно. Надо б было пуще утешить ее словами, но разве словами утешишь? Как-то ей ныне там? Поди, не спит теперь, молится. Молись, Анна.
А перед тем как в волжскую Нерль войти, с остальными простился. Дмитрий молодцом держался. Хмурился лишь. Александр плакал, ну, точно маленький. Али не видел, что слезы-то его отцу тяжелы? И жалко его, а все одно, не надо бы так-то при живом убиваться. Да у всякого свое сердце.
Оба на коленях стояли. Упрашивали не ездить к Узбеку, говорили, мол, лучше в войне с погаными умереть. Так-то оно бы и ладно было, коли б одному умереть-то, а война одному-то смерти не дает. Вразумлял их. Разве можем мы ныне всей силе ордынской противиться? А коли не можем, честно ли ради одной жизни бедствию отечество подвергать? За мое ослушание сколько голов-то христианских падет? Так и спросил.
После когда-нибудь надобно же умирать, так лучше теперь положу душу мою за многие души. Так и сказал.
Раз так, ответили, пошли, мол, нас в Орду-то вместо себя… Добрые сыновья. Видно, о том сговорились промеж собой по пути. Спросил: разве царь вас к себе требует? Да ведь и их еще позовет, ненасытный…
Последний раз душу открыл перед отцом Иваном, исповедался. Да что ж нового-то мог он открыть отче в своей душе, ведомой тому с малых лет. Из рук его Святых Тайн причастился. И в том утешение было великое.