— Бог-Ермак!
Несколько дней лесные люди оплакивали Ермака. Они вынули из него все стрелы, помазали все раны медвежьим жиром. Построили высокий помост — лабаз — и как самого великого воина вознесли на него атамана.
— Бог-Ермак! — пели шаманы. — Смотрите! Птицы кружат над ним, но ни одна не может сесть на него, ни одна не смеет клюнуть его плоть, его очи...
— Бог-Ермак!
Лесные люди ломали на мелкие кусочки стрелы, побывавшие в теле Ермака, и прятали как величайшую святыню в кожаные мешочки на груди. Они по щепотке вынесли всю землю на том месте, которого касался мертвый Ермак, и тоже разделили ее меж собою как великую исцеляющую святыню.
— Дикари! Дикари! — качая головами, говорили бухарские муллы.
— Дикари! — повторяли за ними с меньшей уверенностью мурзы и воины. Повторяли, но не смели приближаться к помосту — знали: сейчас тихие и покорные лесные люди могут разорвать осквернителя святыни голыми руками. А разогнать их невозможно — днем и ночью на смену одним приходят другие.
— Ну, плачут, и ладно! — решали мурзы. — Пусть — лишь бы ясак платили!
Но старались побыстрее уехать в свои кочевья.
А когда все бухарцы покинули место упокоения героя и остались около него только лесные люди, пришли воины из народа сары-чига. Была их всего горстка — несколько человек. Но почему-то молча расступилась перед ними толпа и замолкли шаманы. Светловолосые воины упали на колени перед помостом. Приведший их старик что-то долго пел на непонятном лесным людям языке. Потом они сняли тело с помоста и положили его на синюю дорогую ткань, вытканную золотыми звездами.
Старик достал из ладанки на груди щепоть земли и посыпал ее крестом на лицо мертвого атамана и на босые ноги. В сомкнутые руки вложил ветку полыни — серебряной травы.
Труп укутали тканью и, положив на копья, понесли к лодке и повезли вверх по Иртышу к Баишеву кладбищу, где хоронили шейхов и героев.
В стороне от мусульманских мавзолеев и кыпчак-ских надгробий, на холме они вырыли очень глубокую могилу и опустили в нее тело Ермака. Лесные люди не посмели остановить их потому что вели они себя, как родственники погибшего. Шаманы и лесные люди только следовали за десятком воинов народа сары и смотрели, как совершается неведомый им древний погребальный обряд.
Воины срезали по пряди волос и бросили их в могильную яму. По очереди, произнося каждый по какой-то непонятной фразе, кинули по горсти земли, а затем закопали могилу, насыпав над нею невысокий холм. Утоптали вершину его и начертали на утоптанной площадке равный крест. Когда настала ночь, они развели огромный костер и, глядя в огонь, запели какую-то древнюю песню.
Слушали лесные люди, как поют светловолосые воины, и дивились: каждый певец вел свою мелодию, но голоса не мешали друг другу, а сплетались в один напев.
— Смотрите! Над могилой Ермака — свет! — закричал кормчий на лодке, что увозила татар из деревни, где нашли Ермака.
— Свет, свет... — передавалось от лодки к лодке. Гребцы бросали весла и смотрели на высокий столб света, что поднимался над лесом на Баишевом кладбище.
— О Великий Аллах, помилуй и защити нас... — шептали, видя этот свет, мусульмане. — Прости нас, если мы совершили нечто нечестивое... Не карай нас за совершенные по неведению грехи...
Не узнать было в ладном служилом голове Иване Александрове атамана Черкаса. Хоть немного прошло времени, а сильно изменила его московская жизнь. Стараниями командира городовых казаков Алима, мечтавшего женить молодого казака на своей дочери, был он взят сначала в сотню служилых городовых казаков, а как стало известно, что Черкас грамоту знает, — так и посыпались на него чины.
Частенько вызывал его, теперь уже в Посольский приказ, думный дьяк Урусов, где толковали они подолгу, при закрытых дверях, как прежде с Ермаком. Молодой атаман нравился дьяку сообразительностью и независимостью нрава, а пуще всего тем, что с годами делался все больше и больше похожим на Ермака: та же широкая грудь, та же осанка, а когда вместо усов отпустил Черкас бороду, дьяк усмехнулся открыто:
— Ну, Иван, не знал бы я, что это ты — Черкас, решил бы, что батька наш Ермак Тимофеевич помолодел...
Собирался дьяк Урусов сделать Черкаса своим помощником, потому что работы привалило. А по нынешней своей должности Урусов занимался теперь только ею — контрразведкой!
Москва кишела польскими, шведскими, английскими агентами. У каждого из них были разные задачи — поляки готовили поход на Москву, англичане рвались северным путем на Обь, шведы удерживали Прибалтику. Но все сходились в одном — Русь должна быть повержена!
Все условия для этого были! Царь Федор Иоаннович был духом — слаб, телом — немощен. Борис Годунов — фактический правитель московский — законных прав на престол не имел. Москва бурлила и клокотала. Все, что в ужасе таилось и трепетало при Иване Грозном, теперь, при послаблениях Царя Федора и Годунова, превратилось в истерическую и бессмысленную смуту.
Полнился самыми чудовищными слухами город, росли цены, и при каждом новом известии о чем угодно городской народ бежал с дрекольем ко Кремлю...
Частенько, стоя на стенах затворенного Кремля и глядя на орущую, беснующуюся под стенами толпу, Черкас тоскливо думал о том, что там, в Сибири, все было проще и ясней. А здесь его не оставляло предчувствие, что рано или поздно оголтелая, бессмысленная толпа ворвется за толстые стены... И утлый корабль, именуемый Русь, потонет, захлестнутый волнами бесноватых толп.
— Эх! — говаривал в таких случаях дьяк Урусов. — Быстро же позабыл московский люд грозу-царя — Ивана. Он бы им показал! А Государь Федор Иваныч все молится, все сетует, де, Бог казнить не велит...
И непонятно было Черкасу, кого одобряет Урусов: Ивана или Федора. Непонятно было ему, какой Государь нужен этой стране: изверг или ребенок? И выходило, что и то и другое народу во вред. И хотелось назад, в Сибирь, которая отсюда, с Кремлевских стен, казалась раем земным.
Но в Сибирь не пускали. Черкас чуть не в ногах у дьяков Разрядного приказа валялся, чтобы идти с Волховским, — не пустили. И с Мансуровым не пустили!
А знакомый приказной дьяк сказал, по пьяному делу, не таясь:
— Вы, казаки и татары, — одно и то же! Возьмете да стакнетесь! Веры вам нет. А царства под руку государеву подводить — дело людей знатных да ведомых, а не воров — казаков-баловней...
Потому, как прибежал из Сибири черный от глада стрелецкий голова Киреев, да как порассказал, что в
Сибири-городе подеялось, да как стрельцы гладом перемерли, не стерпел Черкас, так в приказе и ляпнул:
— Мы-де, воры да баловни, рожи татарские, вам Сибирь-ханство покорили да в подданство Государю привели, а вы, добрые да знатные, и данное-то вам взять не можете! Просрали Сибирь-город... Один только татарин-Ермак Сибирь и держит, а в Сибири с добрых и знатных — как со свиньи шерсти!
По другому времени попал бы казак Черкас на дыбу за слова свои воровские, да нонеча не как раньше. Что ни день — набат, черный народ колобродит, смуту чинит. Потому не стали словам значения придавать. Тем более что нонеча и Черкас человек не простой, а голова служилых казаков Иван Александров, не ровен час, и с «вичем» зваться станет. Иван Александрович. Тогда дьякам-то за ковы и злобства противу себя — помянет. Решили слова оставить без последствий. А в Сибирь все же не пускать.
Тем более что ценил Черкаса дьяк думный Урусов и часто в сысках быть его заставлял. Особливо любил расспрашивать, как Ермак всех иноземных людишек одним махом в поход уволок.
— А тамо о них и славы нет. Перемерли... — смеялся, щуря черные глаза, Урусов.
Черкас вспоминал долговязых литвин, рыжего немца и других иноземных людей, с которыми в Сибирь сплавлялся да в сражениях плечо в плечо стоял; с которыми из одного казана щербу хлебал, из одного бочонка сухари ел... И смеяться ему вовсе не хотелось.
— Отпустите меня в Сибирь! Тошно мне здеся! — просился он и уж совсем в крайности кричал: — Я — казак вольный! Мне — везде дороги! Не пустите добром — сам уйду!
Урусов-дьяк такому буйству Черкаса опять-таки только смеялся:
— Был ты вольный казак, а теперь голова — куда ты уйдешь? Да и не на Дон, а в Сибирь... Сибирь-то — вотчина государева, а не дикое поле!
Ах, Москва, как умеешь ты людей неволить!
Черным осенним вечером, когда шуршал за окном мелкий слякотный дождь, вернулся Черкас в дом Али-ма-сотника и, сидя у теплой изразцовой печи, рассказывал услышанное от Урусова:
— Как мы пришли сюды Печорским ходом, да сибирскую мягкую казну привезли, в те поры здесь и англичане случи лися. Как раз ихнее посольство здеся пребывало.
— Да помню, помню... — кивал Алим, и подросший, стриженный под горшок Якимка, радуясь тому, что его не гонят от взрослой беседы, слушал так, будто норовил Черкасу в рот прыгнуть.