1
В одной московской хирургической клинике закончился ремонт. Врачей не было. Среднего медперсонала — тоже. И — больных. К их приему только готовились. Больные поступят вот-вот…
За окнами клиники — огромного стандартного здания— шумел дождь. Скользили люди по мокрой листве лип и кленов. На асфальте даже сухие листья становятся скользкими.
Запотела под холодным дождем черная вывеска клиники. Запотели стекла на дверях и окнах. Запотели четырехгранные колонны перед входом…
На пятом этаже в длинном коридоре мыла пол немолодая грузная женщина. По-бабьи подоткнув подол халата, босыми мозолистыми ногами ступала она по вымытому, перенося ведро и тряпку вперед. И вновь терла, терла паркет, отмывая его от известки и масляной краски, отчищая наждаком и бритвой. Скоблила, терла, мыла, опять скоблила и вновь мыла.
Рядом на этом же этаже, в пустой палате, сидели девочки. Пять девочек. Вернее, девушек. Ели колбасу с хлебом, пили чай, смеялись. Все пять — неудачницы. Законченные неудачницы. В позапрошлом и в прошлом не поступили в мединститут. И в этом не поступили. Работают санитарками. Или проще — нянечками. Говорят, что так легче поступить…
Девушки говорили о всяком. И о том, например:
— А слышали про новый спутник? Девяносто третий или девяносто пятый, не помню! Здорово, правда?
— Подумаешь! Ну и что!
— А межпланетную станцию «Венера» опять запустили, читали?
— А-а!
— Девочки! — сказала одна из них. — А ведь тетя Тася пол моет. Пошли поможем?.. Неудобно как-то. Мы тут… А она…
Кто-то хихикнул. Кто-то сострил.
— Но она же старше нас…
— Можно подумать, что тете Тасе в институт поступать! Ей и положено… Подумаешь, старая бабка! Что ей еще делать!
И опять кто-то хихикнул, кто-то сострил…
А за окнами шел дождь. И вяло шелестела листва под осенним дождем и ветром. Октябрь. Дурная погода…
2
Видно, неповторимая прелесть своя есть в каждом месяце года, будь то месяц весенний или зимний, летний или осенний. Правда, время делает свое: путает погоду и даже месяцы путает, и все же оно не властно над природой. Лето при любой дурной погоде — с дождями и холодом — остается летом. И зима — зимой, хотя порой и в декабре идет дождь, и в январе мало снега.
Октябрь считают месяцем не лучшим. Осень еще не прошла и зима не наступила. Иногда и лето проглянет теплым хорошим днем и сырой весной запахнет, а то ударит мороз, снег запорошит улицы — вроде бы вот и зима, а потом, глядишь, опять все растает, снова дождь, а то и весенняя непогодица.
«Ни то ни се», — говорят об октябре, и, может быть, верно это, но не совсем. Октябрь на октябрь не похож, во-первых, а во-вторых, именно потому, что в октябре соседствуют рядом дни, каких ни в каком другом месяце не встретишь, он особенно отличается от всех других, а значит, и есть в нем своя особая прелесть.
Лешка познакомился с ней в октябре. Как раз в октябре. Сорокового года.
В то время он, ныне известный хирург Алексей Архипович Дементьев, был человеком без определенных занятий. Просто родился в 1923 году. Просто учился в девятом классе 644-й московской школы. Просто скучал на уроках, отвлекался (смотрел в окно) и хватал лишь удовлетворительные оценки по всем предметам, и то, как считали педагоги, чисто случайно, с помощью хорошо подвешенного языка.
Так вот в то время…
— Тася, — сказала она. — Твоя соседка я, комната напротив. Очень рада познакомиться.
Лешка ничего еще не знал в этой огромной квартире, куда они переехали, и вот узнал: есть Тася, напротив.
— А мы на Домниковке жили, а раньше у Храма Христа Спасителя, — сказал он. — Знаешь, как раз напротив Дома правительства. Храм взорвали, а нас переселили. На нашем месте Дворец Советов строят. Между прочим, за день до взрыва я поднимался на колокольню. Если б ты знала, какой оттуда вид на Москву!
Он приврал. Не за день до взрыва, а за неделю он поднимался на колокольню Храма, Христа Спасителя. Насчет вида на Москву не приврал. Вид действительно был отличный.
Это было в пору, когда он влюблялся во всех. За день Лешка мог влюбиться в пять девчонок. И во всех горячо и искренне, как это может быть только в семнадцать лет. Одновременно он беззаветно любил свою учительницу зоологии Нину Александровну — единственную молодую учительницу из всех, киноактрису Караваеву из фильма «Машенька», Дину Дурбин, Янину Жеймо, Лидию Смирнову, Людмилу Целиковскую и, конечно, исполнительницу главной роли в фильме «Большой вальс», фамилию которой Лешка не запомнил.
Но он был робок в своей любви, никогда в ней не признавался, и, поскольку Тася пришла сама и сказала, что она Тася, Лешка влюбился в нее.
Она поражала его буквально всем.
Лешка, например, бредил мировой революцией. Тася не читала газет, не думала о мировой революции. Она связала Лешке варежки на день рождения и, когда дарила их, сказала: «Я еще маленькая была, Вове, своему брату, такие же связала. Он в Испании погиб…»
Лешка, например, терпеть не мог стихов и читал только взрослые, серьезные книги, вроде Мопассана. Тася читала только детское — Кассиля, Тайца, Чарушина, Пантелеева и вдруг декламировала ему какие-то непонятные взрослые стихи:
И двух довольно!
Пожалуй, стоп?
Взгляни, как вольно
Шумливый сноп
С копны от ветра
Скользнул в напев
И в лоне метра
Посеял сев!
Уже и всходы
Из глубины
Устремлены
На зов природы.
И такие:
Ох, и сколько ж, сколько строчек,
Черных букв и черных точек!
На веселье? На беду?
Я на строчки Упаду.
Вдоль по строчке
Я пойду,
И в глубь строчки
Я войду.
Я — черная муха,
Муха-воструха,
Срочная,
Точная,
Строчная.
Мне кровь не мила,
Тепла и ала,—
Я ее не пила,
Вовек не пила
И не пью,
Я только воду
Себе в угоду,
Не кровь, а воду
Из милых строчек,
Запустив хоботочек,
Пью.
— Правда, красиво? — спрашивала она.
— А чье это?
— Не скажу! — лукавила она.
— Правда, чье?
— В общем, один человек, а кто, не скажу. Он просил не говорить, что пишет стихи.
Лешке хотелось поразить ее, и он вспомнил, что его отец тоже писал стихи. Когда-то писал. Но как узнать, что он писал?
Вечером он долго допрашивал отца. Как ему казалось, хитро допрашивал. И все же что-то выпытал.
А на следующий день читал ей:
Хрусталь моей любви
Разбился с тонким звоном.
Осколки милые поют,
Звенят во мне.
И снова я пленен
Таинственным законом,
Пою любовь мою
В завороженном сне.
Осколки хрусталя
Мне больно сердце ранят,
Но хрупкость нежную
Люблю я вновь и вновь.
Любовь твоя всю душу мне тиранит,
Но я благословляю ту любовь.
— И все? — спросила она.
— Что все?
— Еще почитай!
Он прочитал еще:
Пусть память светлая
О друге детских лет
Останется в тебе
И будет жить всегда!
Пусть дружба верная,
Как этот мой портрет,
Не затеряется нигде
И никогда!
— Другого мне папа не показал, — извиняясь перед Тасей, сказал Лешка. — Может, он и еще что-то писал. А это, говорит, давным-давно написано. Чушь, говорит, младенческая, и даже сам смеялся, когда читал мне…
— А ты знаешь, очень хорошие стихи, — сказала Тася. — Жалко, что твой папа не стал поэтом.
— Ему просто некогда, — говорил Лешка. — Он же работает…
Лешка сам считал, что писать стихи — дело несерьезное. И то, что сказал отец, — это факт! Но Тася была Тасей. Тася почему-то любила стихи, и, наверно, потому Лешка был счастлив, что и его отец не чужд поэзии.
Они ездили с ней на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку, и Лешка таскал Тасю по павильонам, восхищаясь нашими достижениями. Она смотрела, читала, слушала, а потом говорила: «Пойдем, a-а?» И они шли к коровам и свиньям, овцам и лошадям и долго, очень долго стояли там, потому что это ей почему-то нравилось. И еще пруды, где плавала всякая птица и играла рыба, ей тоже нравились. И там она могла торчать часами.
Они вместе ходили в «Колизей» на новый фильм, и Лешка был в восторге и всю обратную дорогу напевал:
Если завтра война,
Если завтра в поход,
Если темная сила нагрянет,
Как один человек,
Весь советский народ
За любимую Родину встанет.
На земле, в небесах и на море
Наш напев и могуч, и суров.
Если завтра война, если завтра в поход,
Будь сегодня к походу готов…—
а она вдруг сказала: «Это очень плохо, если будет так!..»