— Тогда идем ко мне, — обрадовалась Алла. — Идем, идем. Мой явится не скоро. Мой повелитель! Рыцарь! Идем, не пожалеешь. Я тебя накормлю и напою. Да ты не бойся.
Алла вцепилась в руку Любы и потащила ее за собой. Люба упиралась, но из дворов, из-за заборов уже поглядывали на них люди и сопротивляться было бессмысленно.
Алла со своим «повелителем» жила на этой же улице в хорошем каменном домике, занимала кухню и большую горницу, окна которой закрывались на ночь изнутри щитами из толстых дубовых досок. В комнате было тесно от обилия мебели.
— Садись! — широким жестом Алла показала на стул, стоявший у стола, покрытого бархатной скатертью с тяжелой бахромой. — Что смотришь? Не удивляйся. Да, да, все это чужое, награбленное. И мебель, и скатерть, и хрусталь, и серебро в буфете.
Алла принесла с кухни блюдо с пирожками, сало, нарезанное мелкими ломтиками, и начатую бутылку рома с завинчивающимся на горлышке металлическим колпачком.
— Вот, угощайся, Люба. И домой можешь взять. Знаю, знаю, там у вас нехватка. А я живу как баронесса. Что поделаешь? Давай выпьем. Что, разве нам не за что выпить? А за нашу молодость, за дружбу? За комсомольскую юность?
— Ты не была комсомолкой, — мрачно уточнила Люба.
— Я это так, к слову. Красиво звучит... Я не любила политику, я любила искусство. Обожала.
Алла налила в рюмки, чокнулась, выпила первой. Кажется, с удовольствием, хотя скривилась и крякнула, как-то по-мужски вытерла кулаком рот, губы и отправила в рот ломтик сала.
Люба даже не притронулась к рюмке, но хозяйка, видимо, не заметила этого. Алла сидела, откинувшись на спинку стула, запрокинув голову и закрыв глаза.
— Вот ты, я знаю, ты презираешь меня, — заговорила она тихо, печально. — И я сама себя презираю. Нет, не презираю. Мне просто иногда бывает жалко себя. Понимаешь, так жалко, такое зло меня разбирает, что мы попали в эту кутерьму. Как будто не могла война начаться раньше или позже. Нет, нужно было ей начаться в пору нашей цветущей юности. И мне жалко себя. Я все знаю, я все понимаю...
Алла открыла глаза, наполнила свою рюмку.
— Почему не пьешь, Люба? Выпей немножко. Ну, тогда закусывай. Ешь, не стесняйся.
Она быстро опорожнила рюмку и продолжала:
— Вот вернутся наши и скажут, какая сволочь эта Алка, предательница, подумать только — с немцами спала, фашистов ублажала, а ведь могла бы стать звездой художественной самодеятельности, порхала бы на сцене в пачках и доставляла бы людям эстетическое наслаждение. И ты так думаешь, Любаша? Я знаю, думаешь...
Алла закусила губу, покрасневшее лицо ее сморщилось, по щекам потекли слезы. Видимо, давно ждала она случая, чтобы высказать все, что накопилось в ее душе.
Она ведь знала, что только немногие женщины в городе завидуют ее роскошной жизни, остальные жестоко ее ненавидят. Пропащий человек Алка... Люба на какое-то мгновенье почувствовала жалость к своей бывшей подруге, но тут же подавила в себе это чувство. Жалеть таких нельзя. Нельзя! Она отвела взгляд, наклонила голову.
— Знаю, знаю, Любочка, что ты хочешь сказать, что ты можешь сказать. Но я не такая. Понимаешь, я в героини не вышла. Не родилась я для геройства, ну что ж я с собой поделать могу? Ведь лучше признаться честно, что у тебя нет мужества, что ты слабый человек, чем взяться за дело, а потом, когда тебя прижмут и раскаленные иголки под ногти будут засовывать, нюни пустить, расплакаться и обо всем рассказать, всех выдать.
Ты можешь такое вытерпеть? Можешь. Верю. А я честно признаюсь — не могу. Так и покатилась я... Тебе хорошо, Любаша, тебе хорошо. Ты всегда была крепкой, мужественной. А я в этом смысле ничтожество...
— Что ты говоришь? — словно очнувшись, вскрикнула Люба, и лицо ее стало гневным. — Крепкая, мужественная... Нашла кого прославлять. Неужели ты и впрямь думаешь, что я какое-то геройство совершила или совершаю? Как бы не так! Я хотела бы... Нет, я такая же трусиха, как и ты. Жалкая трусиха, думающая только о себе, о своей беде.
Алла была поражена. Она не знала, что ее исповедь произвела на девушку совершенно иное впечатление, нежели она предполагала. Слова Аллы заставили Любу по новому, более строго и требовательно взглянуть на себя. Со «звездой балета» все ясно — красивая безвольная дрянь, польстившаяся на шоколад и тряпки. Но какую пользу принесла Родине «крепкая, мужественная» Любовь Бойченко? Рыла окопы, проклинала фашистов, горько плакала, когда советские войска отступали, а теперь вот радуется, что немцы отступают. И все! Разве этим может ограничиться настоящая советская патриотка? Правда, на руках у нее больная мать, дни которой уже сочтены...
— Тебя никто не упрекнет, не осудит, — послышался печальный голос Аллы. — Да и что ты... что мы все — слабые девчонки, вчерашние школьницы, можем сделать, если бы даже страстно того желали...
— Не то, опять не то говоришь, — с досадой возразила Люба и, собираясь уходить, встала со стула. — Ты себя и меня за компанию оправдать хочешь.
— Сиди, сиди, Любаша, — умоляюще протянула к ней руку подруга. — Не уходи, прошу тебя. Говори мне правду, от тебя я все вынесу. Ненавидишь меня, презираешь?
— Дело не во мне, Алла, как ты не понимаешь... Люди тебя ненавидят. У людей огромное горе — голод, унижения, в каждой семье плачут о погибших, на фронтах льется кровь. Как им смотреть на веселую, нарядную, сытую девку, которая, пританцовывая, идет под руку со своим любовником — фашистским офицером? Это же... Это плевок в лицо всем матерям, женам, сестрам погибших. Ты плюешь и смеешься... Все оправдания, какие ты придумала себе, как бы ты их красиво и жалостливо ни высказывала, — это фальшь, ложь. Ты сама это хорошо знаешь.
— Не надо, Любаша...
— Надо! Ты просила, чтобы я сказала правду. Получай! Если хочешь знать, я сама себя ненавижу. За слабость, за трусость, за то, что... и я хотела бы стать смелым, сильным человеком.
Тут Люба опомнилась — с Алкой не следовало бы пускаться в такие откровенные разговоры. Она сказала без прежнего ожесточения:
— Ладно! Красивые слова тут ни к чему.
— Сиди, сиди. Не пущу. Ведь может последний раз мы с тобою, Любаша. Посиди...
Часа два Алла пила ром и исповедовалась перед Любой. А Люба все время порывалась встать и уйти — ее мучила мысль о больной матери.
Наконец Любе удалось покинуть этот дом. Алла, лицо которой заливали пьяные слезы, напихала ей за пазуху пирожков и завернула кусок сала — целое богатство. Просила заходить днем — днем ее гауптмана не бывает дома.
Вечером, когда пришел Верк, немного усталый, но довольный, и начал уплетать приготовленный ужин, Алла села напротив него, закурила сигарету, спросила:
— Оскарик, это правда, что завтра биржа труда будет отправлять новую партию молодых рабочих в Германию?
— Возможно.
— А ты не мог бы выполнить одну просьбу своей лапухи?
— Мог бы, но не слишком ли часто лапуся обращается ко мне с просьбами?
— Но котик не знает, о чем я его хочу попросить.
— Нетрудно догадаться.
— Ага. Тогда сразу к делу. Ты бы не мог устроить где-нибудь у себя на работу мою подругу Любу Бойченко? У нее больная мать. Трудолюбивая, грамотная и расторопная девушка. Имеет рекомендательное письмо. Ты обещаешь мне?
Верк наморщил лоб. Он никогда не давал пустых обещаний и теперь прикидывал в уме, сможет ли куда-нибудь пристроить протеже своей любовницы. Нашел. Очень удачно получилось.
— Обещаешь? — теребила его Алла.
— Да. Но только в том случае, если ты, в свою очередь, пообещаешь больше никогда не обращаться ко мне с такими просьбами.
— Да, мой милый.
— Тогда надо скрепить договор печатью.
— Ну, если ты настаиваешь на такой формальности, пожалуйста! — Алла села на колени Верка, смеясь, вытерла его жирные губы салфеткой и наградила долгим горячим поцелуем. — Противный бюрократ... Но ты не забудешь? Это нужно сделать завтра же, иначе ее увезут.
— Я никогда ничего не забываю, Аллочка.
Утром Люба, явившаяся на биржу труда, услышала вдруг, как переводчик прокричал с балкона над головами собравшихся:
— Бойченко! Любовь Васильевна. Адрес: Сенная улица, тридцать восемь, квартира шесть, зайдите в комнату номер один.
В этом «зайдите» могла быть поддержка, но мог быть и подвох. Однако, когда Люба вошла, ее встретили вежливо, дали пропуск и заявили, что она сегодня же должна явиться на улицу Гуртовую к бывшей базе «Заготскот» в распоряжение гауптмана Верка.
Окна нижнего этажа домика на Гуртовой, где прежде размещалась контора «Заготскот», были замурованы, и с улицы этот глухой фасад выглядел как часть той высокой кирпичной стены, которой была обнесена территория базы. Люба направилась к воротам, возле которых стояли несколько поврежденных танков.