Надо же: как будто специально со всего свету сползлась в Туркмению пакость — гюрзы, кобры, эфы, каракурты, скорпионы, фаланги, тарантулы, тьфу! Небось в холодных краях не водятся. Эх, очутиться бы где-нибудь на Чукотке, подальше от этих гадов и от этой жарыни. Везет же людям, кто-то служит и на Чукотке. Понятно, зимой там пурга и морозы, но летом жить можно. Куда бы деться от жары, от солнца, от жажды, спасения нету. Слюну не сглотнуть, глотка как заклеилась. Хлебнуть бы водицы, побулькивает во фляге. Хлебнуть бы. Водички. Во фляжке ноль семьдесят пять литра, четыре стакана, пустяки. Имеются фляги на два с половиной литра, их возят на машинах, на конях. А пёхом — ноль семьдесят пять, ерунда. Потому надо экономить.
Сколь оттопали? Километр, два? Кросс на заставе позавчера был на два километра. А сколь сегодня оттопаем? Десять? Двадцать? Тридцать? Все может быть, вот это кроссик будет — на целый день. Короче говоря, покудова не задержим.
Эх, как хочется задержать этих нарушителей! Год вкалываю, а ни одного задержания не было. Не считая чабана, который заплутал, растяпа, шоб ему очи повылазыло. То чабан, а то лазутчики. Я уверенный: та парочка, что попередь нас пробирается по пескам, — лазутчики. Шпионы. Диверсанты. Связники какие-то. Нагоним их, и мечта сполнится: у меня будет настоящее задержание. Тридцать километров оттопаю, а не отстану, со всеми вместе задержу нарушителей. И мне могут подкинуть медаль «За отличие в охране государственной границы». А что ж, отличился — поощряйте.
Снова голые пески. Солнце накалило их, над песками дрожало густое марево, вдалеке голубели озера — это миражи, я не впервой в пустыне, раскусил. Вглядись — и озеро пропадет, мираж он и есть мираж. Обман. Жульничество. Были б озера, не стал бы я трястись над фляжкой.
Я бежал за Рязанцевым, и вдруг он отдалился, как будто прибавил прыти. И остальные отдалились. Прытче побежали? Либо я сбавил? Видать, я сбавил. Ну, Петро Шаповаленко, не сдыхай, выкладывайся.
Выкладывался, но чуял: сердце выпрыгнет, стук-стук возле глотки. На сколь хватит силенок? Буду бежать, покудова не упаду. А упаду, встану и снова побегу. Но я везучий: за двугорбым барханом Рязанцев замедлил бег, Стернин пошел шагом, а Владимиров с капитаном остановились: чего-то рассматривают на земле. Сильва крутится возле них. С чего задержка? Я подошел — грудь ходуном, в глазах круги, хотел спросить и не спросил: задышка.
Владимиров сказал:
— След обработан порошком, товарищ капитан.
— С запозданием, да посыпали, — сказал капитан. — Не исключают, что их преследуют. Ладно, пусти Сильву по кругу, она выйдет на след.
Владимиров и Сильва начали описывать дугу. Капитан, Стернин и Рязанцев стояли, смотрели, у всех — задышка. А я сел на песок, расшнуровал ботинок, расправил носок.
Стернин оглянулся, сказал:
— Расселся, парубок. Жаждаешь, чтоб пресмыкающееся в гузно ужалило?
Я вскочил, откудова силенки взялись. Сказал:
— Не жаждаю.
И подумал: «С чего я расселся на песке? Знаю же, что нельзя. Устал шибко?»
— Ты осведомлен, что такое гузно? — спросил Стернин.
— Не, — сказал я.
— Гузно — это задница. Запомни, аксакал: задница.
Вострый он на язык, этот Будька, я его малость остерегаюсь. Столичный хлопец, пообтерся в Москве-то, а так — слесаришко навроде меня. А про гузно будем знать, спасибо, бисова дытына, за науку.
Негоже радоваться заминке, но я, грешный, обрадовался: передохну, очухаюсь, наберусь прыти. Вытер пот с лица и шеи, выжал платок, вдох — выдох, вдох — выдох, дыхание ровнеет. Воздух горячий, кажется, обжигает легкие. В небе ни облака, ни птицы, в песках ни твари: попрятались от зноя в норы. Лично я не возражаю, что попрятались. Возражаю, что зной крепчает. Спасения нету.
Капитан не выдержал, подбежал к Владимирову с Сильвой, мы остались стоять. Рязанцев сутулился, отхаркивался, попробовал закурить и отбросил сигарету: видать, не принимает курева пересохшее нутро. Стернин шмыгал облупленным носом, и мне сделалось смешно: стильные очки, косые баки, на пальце перстень — от стекляшки блеск, — а нос обгорел, лупится, шмыгает. Но я не засмеялся, спросил:
— В жару насморк, аксакал?
— У меня хронический, — прогугнил Стернин и ухмыльнулся.
Капитан взмахнул панамой, крикнул:
— Сильва стала на след! Давайте ко мне!
Кончился роздых. Побежали за Сильвой. Песок. Зной. Жажда. Стерпим. Нагоним чужаков, не дадим уйти, скрыться, пакостить. Вот что любопытно. В наш век атома, электроники и тому сподобной кибернетики главная надежда на собачий нюх. Чего-чего нету на границе — локаторы, инфракрасные лучи, системы сигнализации, самолеты, вертолеты, а без собачки не обойтись. И еще любопытно: в наш двадцатый век агентура работает под дипломатов, корреспондентов, туристов, орудует официально, культурненько. А У-2? Пауэрса аж под Свердловском сшибли ракетой. Но, видать, и заброска через кордон кое-чего дает, иначе не забрасывали б. Забрасывайте, а мы схватим, для того и поставлены на границе.
Я передвигал ноги, старался дышать ровней, ремень резал плечо, автомат лупцевал по бедру, пот тек в три ручья, изойдешь пóтом, один скелет останется. Теперь носок сбился в левом ботинке, натирал, шоб ему! Бежала Сильва, бежали капитан с Владимировым, бежали Стернин с Рязанцевым. И я бежал. Надо!
И чуете, об чем я пожалел в данный момент? Об том, что напрасно не увлекался физкультурой и спортом, практикой не увлекался, на газетки налегал, на теорию. Полегче было бы в данный момент.
Но я везучий. Начал сдыхать — остановка: песок раскалился, жжет собачьи лапы, Сильва поджимает их, скулит. Солнце шпарит. И в черных очках на него не глянешь прямо.
Я приходил в норму, переобувался, покудова Владимиров надевал Сильве кожаные чулки.
От автора. Ефрейтор Шаповаленко — коренастый, с с развальцей хлопец, стрижен под полубокс, лицо округлое и шилом бритое, то есть помеченное оспой, зубы растут вкривь и вкось, поэтому Шаповаленко остерегается улыбаться или смеяться, однако поскольку он общителен, жизнерадостен, охоч до шутки, то в забывчивости кажет зубы, спохватившись, обрывает улыбку или смешок. К своим изъянам Петро относится философски: «Для чоловика не портрет главное».
Поперву крепко тосковал по дому. На учебном пункте ходил как в воду опущенный, вздыхал украдкой, по ночам ему являлись пляжные отмели и вербные островки на Днепре, являлся весенний сад под окном — жгут хворост, прошлогодние листья, синий дым меж стволов, и осенний сад — яблоки сняты, на ветках оборыш, ветер срывает его наземь, являлись мать и отец, мать в сарафане, с монистами, отец в брыле, на лацкане пиджака — три ордена Славы, которые надеваются по праздникам, и Петро думал во сне: «Ордена… А брыль? На праздники батько обряжается в шляпу велюровую».
Затосковал бодрый, неунывающий ефрейтор Шаповаленко и нынешним маем, когда отмечали двадцатилетие Победы в Великой Отечественной войне. Знал Петро, что для отца Девятое мая, и так уж хотелось быть с ним рядом в этот замечательный день. С заставы телеграммы не отстучишь, Петро загодя отправил отцу поздравительное письмо, на конверте — черно-оранжевые полоски, это ленточки отцовых орденов.
Шаповаленко-старший был кавалером ордена Славы всех трех степеней. Заслужить их было потруднее, чем звание Героя: Героя присваивали и за единичный подвиг, а полному кавалеру Славы требовалось совершить подвиг трижды. На фронте были солдаты, награжденные Славой третьей степени, значительно реже — третьей и второй и совсем в редкость — чтоб полный кавалер. Как Шаповаленко Назар Евдокимович, гвардии сержант запаса.
Третью степень он получил за форсирование Березины: под снарядами и минами переплыл на бочке, увлекая за собой роту, ворвался на окраину Борисова, связкой гранат подорвал танк. На Немане повторилось: под обстрелом переплыл реку, ворвался в Алитус, в уличном бою автоматным огнем уничтожил обер-лейтенанта и пятерых солдат, за Неман и Алитус — вторая степень. И персональный подарок командарма — краткосрочный отпуск на родину, в Днепропетровск. Первая степень — за маньчжурский поход: в горах Хингана разогнал самурайскую разведку, пленил скрывавшихся в гаоляне полковника и поручика из укрепрайона под Цицикаром, прикрыл комбата собой от пули смертника и, раненный, не покинул поля боя.
Провожая сына в армию, Назар Евдокимович надел ордена, принял стойку «смирно», строгий и торжественный:
— Служи, Петро, як твой батько, а сможешь — и лучшей! Не спускай вражине. В войну повытворяли на советской земле… Расстреливали, вешали, угоняли в Германию, каты… села спалены, города повзорваны, хлеб помолочен траками… Мабудь, с того и сивый я волосом, шо навзырался на их лютованье… Служи, сынку, и не марай боевую честь Шаповаленков!
Фамильной чести Петро не замарал, но и не умножил. А как умножишь? Не те времена, не отличишься. И не утешали изречения, выученные ефрейтором Шаповаленко наизусть. К примеру: «В жизни всегда есть место подвигу». Красиво? А? Или: «Граница не знает покоя». Тоже красиво. И кратко, выразительно. Или: «Граница — передний край, и пограничник постоянно на войне». Недурно, недурно, хотя по части лапидарности уступает. А в общем звучно!