Под хутор Пилип облюбовал себе неплохой клочок поля, возле глинищ — ям, где сельчане брали глину. Родили на том поле хорошо и картошка, и жито, и ячмень. А горох посеешь — стручья, как у фасоли. Зарились на этот клочок многие в деревне, но Пилип взял верх — первым привез на новую селитьбу лес на хату. За лето кое-как вдвоем с отцом и сруб подняли. На большее сил не хватило, да и некуда было так уж спешить — Пилип еще не был женат. Накрыли сруб под щетку камышом, заколотили окна и двери досками, так и на зиму оставили. А весной, когда уже и кирпич на печь заготовили, сгорел сруб. До самой обвязки сгорел. Кто-то не мои простить, что не ему это поле досталось, отомстил Пилипу — поджег. Поджег, когда деревня спала…
Снова Пилип лето напролет тужился с отцом — валили лес, пилили, тесали, возили, клали в стены. И к зиме новый, краше прежнего сруб поднялся на облюбованном Пилипом месте. Однако и в этом срубе пожить Пилипу не удалось — снова по весне кто-то злопамятный красного петуха подпустил…
Неизвестно, чем бы и кончилось, потому что Дорошки были упрямы, не хотели уступать, да началась коллективизация. Забурлило, завертелось тогда все в Великом Лесе! Да разве только в Великом Лесе. Сначала разговоры на улице, на завалинках, потом сходки, собрания, запись в колхоз, обобществление… Слыхала в те дни деревня и смех, слыхала и плач, причитания. Не было человека, который бы не жил коллективизацией, не думал так и этак о колхозе. И Пилип тоже думал, куда подаваться, что делать. Не раз говорил, спорил с отцом. Отец был убежден — в колхоз вступать нельзя. «Гуртовое черта стоит». Он прямо зверел, заходился весь, когда ему напоминали о колхозе. «Как — чтобы мое, нажитое мозолем, да так ни за что ни про что отдать?! Не-е! Да и что в колхозе? Я работать буду, жилы рвать, а кто-то будет лежать, гули разгуливать? Колхоз — это добровольное дело, кто хочет, тот пусть и вступает. А мне… мне и так хорошо». Чтоб меньше зарились на его добро, женил сына, Пилипа. Ни за что бы прежде не позволил сыну взять в жены, считай, голодранку Клавдию, вдовью дочь. А тут согласился. И на следующую неделю после свадьбы разделил хозяйство, разумеется, не на самом деле, а для видимости, для отвода глаз. Думал хоть этим что-нибудь спасти. Да где там! Даже на две семьи и лошадей, и волов, и коров, да и земли выходило больше, чем разрешалось иметь. Изрядный кусок поля отрезали у Дорошек, отчекрыжили и тот клок возле глинищ, который присмотрел было себе под хутор Пилип. Пришлось жить Пилипу на отцовской селитьбе, пристроив со стороны улицы сруб и соединив его сенями со старой хатой. В колхоз Дорошки не вступали. Несколько раз ездили в Ельники, ходили, бегали в сельсовет. Но разговор с такими был один: «Вступайте в колхоз, и все будет хорошо. А не вступите — пеняйте на себя!» Как раз в то беспокойное, хлопотное время председателем их, Великолесского сельсовета, выбрали Ивана. Ожила надежда: свой человек, поможет, не даст в обиду. Как бы не так! Иван чужим, совсем чужим стал. «Вы позорите меня перед всей деревней! — сказал однажды, зайдя к отцу. — Я других уговариваю вступать в колхоз, а отца родного, брата не могу уговорить. Что ж это получается?» Слово за слово — и вспыхнула ссора. Пилип больше молчал, предоставив выяснять отношения отцу и Ивану. Иван припомнил, как отец, можно сказать, выгнал его из дому, лишил хозяйства. «Да оно, может, и к лучшему. Я зато теперь свободен, собственность не засосала меня так, как вас. Хотя богатством вы еще не доросли до кулаков, но по натуре… По натуре — кулачье!» Отец не остался в долгу перед сыном, Иваном. «Г… да чтобы меня учило! Не пойду в колхоз, раскулачивай, высылай с дедовского подворья!» И Иван, пожалуй, выслал бы отца, если б Пилип не поддался на уговоры, не вступил в колхоз…
Поработал Пилип в колхозе — и привык, по душе пришлось. Голову ломать не надо, думать обо всем, как прежде, когда был единоличником, — и о плуге, и о бороне, и о телеге, и о семенах, да мало ли еще о чем. В колхозе один одно делает, другой — другое, один об одном заботится, другой — о другом. С горем пополам и отца Пилип уговорил не смешить людей, не ждать каких-то перемен. А тот потому и медлил, что думал — колхоз долго не продержится, распадется при первом случае. Правда, и Иван помог, заглянув однажды к ним в хату. «Вот что, батя, — сказал строго, по-казенному, как привык разговаривать с другими, Иван, — если не подашь этими днями заявление в колхоз — вышлю. На Соловки упеку! Хватит, чтобы мне тобою глаза кололи». Отец вскочил как укушенный, махнул рукою на дверь. «Вон, вон из моей хаты, чуж-чуженица! — заорал, выходя из себя от злости. — Вон! И чтоб нога твоя не ступала больше на мой порог!» Иван потупился и ушел, хлопнул дверью — штукатурка с потолка посыпалась…
Отец дня три погодя все же подал заявление в колхоз. Но что колхоз выдюжит, не распадется — не верил. Потому и плуг поновее, и борону получше спрятал, на чердак втащил; жеребенка-двухлетка тоже в колхоз не сдал — отгородил в хлеву закуток, обложил, забросал со всех сторон сеном и держал там до самой весны. А весной вывел как-то на двор и заплакал: от долгого стояния в темноте жеребенок ничего не видел — ослеп…
С колхозом вроде бы все на лад пошло, жить Пилипу да жить. Так нет же… Сколько ни спал он с женой, сколько ни старался — не беременела она. Проходили год за годом, а детей у них как не было, так и не было. На первых порах Пилипа это не беспокоило. «Будут еще!» — верил он. А потом засело в голове — если детей не будет, зачем же тогда жить, ради кого стараться? Поспрошал того-другого, как и что делать, чтоб жена забеременела. Но над ним смеялись: «Столько лет прожил, человече, а такому простому делу не обучился». А деревенский зубоскал Юлик Безмен предложил: «Меня найми. Хошь на неделю, хошь на месяц. И платы за работу не возьму». Уговаривал Пилип и жену, Клавдию, чтобы та походила по женщинам, посоветовалась, разузнала, кто в беде их виноват. «Может, мы и правда чего не знаем, что надо бы знать». Но жена заупрямилась, ни к кому не пошла. А может, и ходила, да не говорила ему, Пилипу, не сознавалась. Только замыкалась все больше в себе, молчала. Даже если в постели обнимал ее, бывало, Пилип, лез целоваться, она холодна была, как чужая. Всякая охота миловаться у Пилипа пропадала. Мрачнел, по неделе, а то и по две не заговаривал с женой, искал забвения в работе — и в поле, и на лугу ворочал как вол. В колхозе его фамилию на красную доску вывешивали, на собраниях часто поминали, премировали как передовика. Но не радовало все это Пилипа. Ради кого стараться, ради чего жить? Выпивать Пилип начал. Идет с работы, завернет в магазин и опрокинет вместе с другими стаканчик…
Жена ни в чем не упрекала его, не ревновала. Хочешь — поздно вечером домой возвращайся, хочешь — среди ночи или утром. Не спросит, где был, чего задержался, — будто ей до этого и дела нет, все едино, хоть и вовсе не приходи. Изводила, жизни не давала Пилипу тоска, не знал, что с нею поделать, куда кинуться, где искать выход. С братом, Иваном, встречался редко, да, по совести говоря, особой радости эти встречи ему не приносили — у брата была своя жизнь, вечно он был чем-то занят, вечно куда-то бежал, торопился, не до Пилипа ему было. И Костик не дорос еще, чтобы с ним можно было обо всем говорить, чтобы он тебя понял. Отцу опять же души не откроешь, не признаешься, что тебя заботит, тревожит. Только раскроешь рот, произнесешь имя жены, тут же: «А я что говорил? А-а, не послушался, так радуйся теперь, живи!» Единственная, кто хоть малость жалел Пилипа, — это сестра, Параска. «Сходили бы вы в больницу, проверились. Хоть знали бы, чья тут вина. Да и… может, лекарство какое есть от этой бездетности», — советовала та, стоило ей увидеть Пилипа. Но идти в больницу Пилип стыдился, не хотелось и жену посылать: там же надо догола раздеваться…
Не знал еще тогда Пилип, почему жена так безразлична, холодна к нему. А как дошли слухи, что с Гришкой-бригадиром путается, видели их и в конопле, и за каким-то хлевом темной порою, места себе не находил, не знал, что и делать. Вспоминал — когда сватался к Клавдии, кое-кто намекал, что хлопцы к ней на ночь захаживают. Да мало ли чего выдумать и наговорить люди могут? Язык ведь без костей. И вот теперь то, некогда слышанное, подтверждалось…
Не признался Пилип Клавдии, что до него слухи о ней не совсем хорошие дошли, что ему кое-что известно. Теплилась в душе надежда — может, пошутили, может, назло выдумали, чтобы разжечь ревность. Пойдет вечером вроде бы к соседям в карты играть, а потом через каких-нибудь полчаса к своему двору огородами вернется. Притаится за углом хлева и следит: пойдет куда-нибудь жена или нет? Но жена по вечерам дома была.
Как-то возвращался Пилип с поля, снопы на ток вез. Видит — бригадирский конь у кустов лещины пасется. «А Гришка где?» Остановил воз и — в кусты. В первую минуту растерялся, увидев распластавшегося на траве Гришку и возле его головы — голову жены, Клавдии. В глазах потемнело, кровь ударила в виски. Как был с кнутом в руках, так и ринулся на застигнутую врасплох пару… Гришка от первого же удара на ноги проворно вскочил, к коню своему, штаны руками поддерживая, кинулся. В седло вскочил — и галопом. Как и не бывало его. А Клавдия… Бил ее Пилип яростно, не помня, что делает. И кнутом, пока тот не расплелся, и ногами топтал, и кулаками месил… Прямо ошалел, потому что Клавдия только сжалась, лежала, как неживая. Не крикнула, не ойкнула, не заплакала… Лишь лицо руками прикрывала, боялась, верно, как бы не изувечил. Убил бы, поди, да другие подводчики подоспели, тоже с поля ехали, оттащили его силком от жены. Думал — все, не сможет с нею жить, в тот же день выгонит из хаты. Но какая-то сила удержала его, не дала гневу излиться до конца. Может быть, надежда, что одумается Клавдия, не станет больше ни с Гришкой, ни с другими мужиками путаться. Да только где там! Не зря же говорят: легко все начинается, да нелегко кончается. Не раз накрывал Пилип свою жену: то в поле, в скирде соломы, то в лесу, в ягоднике, и как-то даже в собственном хлеву, на сене… Одно было Пилипу странно: не то что его, Пилипа, Клавдии мало, но и Гришки, хотя тот вроде бы всегда не прочь. Ну и ловок же, чертяка, ничего не скажешь! Как и когда успевал он удрать от Пилипа, оставалось только диву даваться. Прежде чем Пилип сообразит, что к чему, Гришкин уже и след простыл. Кот, вот уж настоящий шкодливый кот!