Гаденькое, мелкое чувство злорадства и непогрешимости одновременно вдруг захлестнуло меня, и я зло заорала:
— Что, завидно стало?! Съела шоколад, да? С вами не поделилась, да? Чего же вы-то ушами хлопали? У нее же много всего было!..
На меня посмотрели с откровенным презрением.
— Подождите, ребята! Ведь она ничего не знает! — сказала тут молоденькая воспитательница. — Понимаешь, мать у нее здесь в больнице лежит, и на Ирочкиных руках оказались трое малышей. Она их в детдом не отдает. Люди помогают, да вот пением зарабатывает. Маму ждут. Все вещи растеряли во время бомбежки, сами чудом спаслись.
Воспитательница говорила тихо, спотыкаясь и краснея.
А я стояла пунцовая от стыда. Слова отдавались гулкими ударами колокола в моей голове.
— Дрянь!
Я словно отчетливо услышала самое страшное слово, которое иногда, когда я уж очень, бывало, провинюсь, произносила мама.
Вставочка
Проезжали через поселок Вахруши, а там почта. Обрадовались, конечно: можно домой написать, что живы-невредимы, что приехали в Киров, сейчас следуем в Слободской, куда дальше — пока не знаем. Попрыгали с телег и всей ватагой, человек тридцать пять, давай к зданию бежать. А денег ни у кого нет. Мне мама давала немного, рассчитывала, что буду мороженое покупать, деньги в сумочке лежали, а я ее обронила. Да что там скрывать, просто бросила в болоте, когда выходили из окружения к железнодорожной станции.
На почте работала пожилая тетя. Выслушала она наши сбивчивые рассказы, выдала каждому линованный листочек, показала, как треугольники делать. И наказала, чтобы писали с одной стороны, на другой адрес будет, выдала еще химические карандаши. Карандашей всего несколько штук, всем не хватило, стали их друг у дружки вырывать — каждому написать хочется, а времени мало. А Эдик Гром подходит к женщине и говорит: «Дайте мне, пожалуйста, вставочку». Та понять не может, что мальчик просит. А «вставочка» — это типичное ленинградское выражение, так ручку называют, в которую вставляется перо. Наконец поняла женщина, дает ручку, чернила и говорит: «Это, мальчик, ручка». А Эдик все на своем: «Нет, вставочка…»
Написали мы письма, треугольником свернули, и по доброте душевной тетя на каждое марку приклеила. Можно было, конечно, и без марки отправить, доплатным, нонам обязательно хотелось с маркой. Написали адрес. Взглянула женщина на адреса, удивилась — одинаковые они у всех: «Ленинград, улица Калинина, рабочий городок…» «Зачем же, — говорит, — вы все писали? Написал бы кто-то один, и достаточно». Нет, нам всем хотелось написать. И малы были, а понимали, как волнуются за нас родные, как это первое письмо ждут.
Дедушка Яша
Переночевали в Слободском, в училище. Девочки в классе русского языка и литературы, где разнокалиберные кровати стояли, мальчишки на матах в физкультурном зале. Утром к входу подогнали с десяток подвод, стали грузить на них ведра, бутылки, мешки с крупой, хлеб. Нам, чтобы как-то в дороге занять, выдали маленькие черненькие мячики. Сборы были недолгие, скоро тронулись.
С возницей нашим, добрым суетливым старичком, познакомились сразу. Я ему о Ленинграде рассказываю, он свои места живописует, нахваливает: и речка здесь хорошая, много грибов и ягод. Жбанчик кваса достал, огурцы — сидим, хрумкаем. А тут дорога в гору пошла, дедушка Яша командует: «А ну, слазь с подводы. Ноги у лошадки не казенные…» «Вот тебе и добрый старичок», — думаю.
Ладно. Села вновь на подводу, как на взгорку поднялись, молчу. Глаза в небо вытаращила. Потом заявляю: «Когда у вас тут бомбят? В полдень или к вечеру ближе?..» Испугался старичок, замахал руками: «Свят, свят… Не приведи…» Так и ехали.
Когда на месте обустраиваться стали, дедушка Яша очень нам помог. Пришел на следующий день после приезда, кое-какой инструмент принес: «Надо топчаны ладить. Спать-то как думаете?» Показал старшим мальчикам, как это делается, а потом сам за главного работника… Подошло время матрасы набивать, снарядились мы за сеном, даже копешку присмотрели. Снова дедушка Яша с советом: «Сено вы, ребята, не трожьте, негоже оно для такого дела, все себе протрете. Пойдемте, покажу, где можно соломку взять…»
Святое дело
Вообще-то, что братья Тарановы из интерната на фронт бежать собираются, я давно догадывалась. Еще когда ехали, приметила: чаще других они оглядываются, словно дорогу запоминают. С Веркой Колобовой о чем-то подозрительно шепчутся. Вот Верка потом мне о подготовке к побегу и сказала.
Нужен был ребятам запас продуктов, котелок, а из интернатского пайка разве скопишь. Я же подружилась с местной девчонкой Лидой Седых: она из дома по штучке огурцы таскала, репу, брюкву, мясо носила и хлеб. Однажды даже большой кусок соленой свинины принесла. Котелка у них в доме не оказалось, заменили его ковшом.
День побега братьями был заранее назначен, я же о нем не знала. Хоть и доверяли мне, но, видимо, конспирировались. До конца не открывались — мало ли что. И когда ночью стали меня тормошить — «вставай», — не могла в толк взять, что случилось… Спали мы тогда все в одной комнате, вповалку, группировались по принципу: ты с моего дома, ложись рядом…
Так вот. Чтобы кого-то из непосвященных не разбудить, собирались осторожно. Тихонько я открыла окно, какое-то время около него для отвода глаз постояла — все тихо, никто не проснулся. Тогда Коля и Ваня из окна вылезли, мы с Веркой перекинули им узелок с едой, сами выбрались проводить. Вера с Колей-то не просто друзьями были, пожалуй, уж и любили друг друга, хоть и было им всего по 13–14 лет… Скоро попрощались. Пошли мальчишки по дороге, за поворотом повернули — больше мы их не видели.
На следующее утро о побеге говорил весь интернат. Директор собрала общее собрание и заявила: «Считаю Тарановых дезертирами, потому что они покинули трудовой фронт…» Я не выдержала тут и возразила: «Какие же они дезертиры? Они из тыла на передовую пошли, на фронт отправились, а это дело святое…» Проговорилась, словом. Поняла директор, что о побеге я раньше знала, и за то, что молчала, мне здорово попало.
Позднее из писем мы узнали, что Ваня и Коля до фронта все же добрались, стали сынами полков.
Лидка Берлин
Фамилию себе человек не выбирает. Нравится или не нравится — ничего не поделаешь. Какая есть, такая и есть.
Была среди нас девочка, фамилия ее Берлин. Много она из-за нее натерпелась: и насмешки слышала, и грубости видела. Не упускали ребята случая, чтобы ее как-то обидеть. Ведь Берлин — это что? Столица фашистского государства, которое на нашу страну напало. Наше горе, слезы, смерть близких — это ведь оттуда. От извергов этих — фашистов, от главного их начальника Гитлера. Слова «Берлин» и «Гитлер» в нашем понимании отождествлялись. И хотя не бывала никогда Лида в Германии и национальности не немецкой, а скоро ее никто иначе как Лидка Гитлер и не звал.
Мы из Ленинграда выехали в начале июля 1941-го, а где-то к осени, когда родной город был окружен, потеряли с ним всякую связь. Даже письма от родителей приходить перестали. Молчание это длилось долго, до апреля 42-го года. А в апреле приходит к нам почтальон и приносит многим ребятам целые пачки писем. Видимо где-то в Ленинграде скопились, и как возможность представилась, отправили их адресатам все сразу.
Так вот, Лидке пришло сразу пять писем. Прочитала она одно, второе, третье, помеченные сентябрем и октябрем, заулыбалась: мама пишет, что все у них хорошо, чтобы за них не волновалась, берегла себя. Потом последнее письмо в руки взяла, декабрьское, увидела сразу — почерк незнакомый. Стала его читать: пишет соседка, что у Лиды сначала умерла от голода старшая сестра, через день мама, а вскоре и бабушка. Словом, никого больше у нее из родных нет… Не дочитала Лида письмо до конца, выпало оно из дрожащих рук. Заплакала, закричала. Мы от своих писем оторвались, удивляемся: надо же, Лидка, которой столько от нас доставалось и которая все наши выходки сносила без слез, вдруг плачет. Кто-то попробовал даже ей что-то обидное сказать. Тут встал Борька Лугин, письмо поднял, прочел и сразу оскорблявшему по губам шлепнул. Потом громко, чтобы все слышали, заявил: «Если я еще раз услышу, что кто-то Лиду обижает, фашистским Гитлером обзывает, уши тому пакостнику выдерну и назад не поставлю…»