— Нынче еще и что. Урожай, слава богу: и на потерю, и на все хватит. Дальше как?
Старик Воронов, высказавшись, затянулся от цигарки покрепче, поправил обопревший и черный от пота ворот рубахи. Только что вернулись с поля, курили у кузницы. Меж деревьев бывшего кулацкого сада за кузницей прогорал алый ветреный закат, успокоенно голубело небо.
— Что ж ей, проклятой, и износу не будет?
— Не дай бог!.. — тяжкий вздох и плевок.
Все почему-то оглянулись на тихое голубое небо и ярый закат. Оглянулся за сад и Казанцев, и ему показалось, что дорога за садом, убегавшая за бугор на станцию, и само место за садом переменились: попросторнело там, что ли, опустело.
— Эх, едят тебя мухи! — отозвался Галич на упоминание о боге. — И бог сгодился, як припекло.
— Припечет — черту помолишься.
— Как там в районе насчет хлебов колхозникам плануют?
— Немцы на Днепре, слышал?
— Жрать один черт нада!
— В районе пока молчат, — ответил на общий вопрос Казанцев и снова глянул за сад. Дорога в косых лучах солнца блестела, как река, на гребне бугра ее огораживали просвечивающие в закате бурьяны. — Понемножку и разрешат, может. — И потверже от себя: — Хлеба дадим. Дадим!..
— Огороды убирать нужно, — покряхтел Воронов, слезливо помаргивая от дыма. — Вся надежда на них. А прихватками после работы тут не поможешь. Я, должно, завтра с бабкой дома остаюсь.
— А на бригаду кому?
— Не разорваться же… Что ж ты, если оно кругом кричит?
Остались на неделе и Казанцевы огород убирать. Филипповна копала, Петр Данилович выбирал и раскидывал картошку сразу на три сорта, ссыпал в мешки.
— Полюбуйся, дед, — с трудом выворачивала крупные клубни Филипповна. — И не думала, что на бугре будет такая.
Во дворе залаяла собака, потом радостно заскулила и замолчала.
— Шура из школы.
— Инженерова дочка… Она и есть. — Из сада вынырнула и, спотыкаясь под взглядами, на огород по дорожке спускалась Ольга Горелова. — И чего ходит? Ну что ты скажешь ей? — Петр Данилович тяжело, со вздохом поставил ведро, присел на мешок, стал вертеть цигарку.
— Куда ж ей, дивчине, итить? — возразила Филипповна.
У самых мешков Ольга запуталась в бодыльях, чуть не упала.
— С элеватора вернулась. На обед вырвалась, забежала вот.
— А я давно выглядываю помощника. — Петр Данилович снял, положил на колени с вытертой смушкой шапку, пошутил: — Бабка совсем загоняла. Что нового дома, дочко?
— Паву снова брали, и снова броня на шесть месяцев.
— А учеба?..
— Какая учеба? — Под смуглой кожей Ольги разлился густой румянец, трепыхнулся мысик на верхней губе. — Сейчас война. А кончится — время уйдет, мы другими станем. Давайте ведро. — Сбросила ватник, огладила ладонями кофточку, юбку.
Теперь копал Петр Данилович, женщины выбирали за ним. Осеннее солнышко тепло грело спины, в нос шибала бражная прель корешков ботвы и бурьяна, дух вывернутой земли. С соседних огородов доносился грохот картошки о ведра. В стоячем воздухе далеко слышны были голоса. Из сада у проулка резанул вдруг голос, будто душили кого или случилась большая беда. Мимо двора промелькнул почтальон.
Филипповна присела прямо на сгребки ботвы.
— Ничего не слышно, дочко. Как прислал тебе и нам в августе с Курщины — и как в воду канул. — Брови Филипповны запрыгали, щеки замокрели от слез, поминутно прятала под платой седые волосы. — Ладно. — Опираясь ладонями о колени, поднялась. — Идем, у меня борщ в печи преет. Поешь и домой бежать незачем.
После обеда работа валилась из рук. Кое-как добили латку поверх кукурузы на бугре, внизу и не начинали. Ночь Казанцев не спал, кряхтел, ворочался, вставал курить и чуть свет был уже на бригаде.
— Озимую, какая у базов, кончили, — встретил Казанцева Воронов у конюшни. — Новую скирду начинать или яровую туда же?
— Ты же картошку собирался копать?
— Какая картошка… — расстроенно махнул рукою старик. — А хлеба на Семку Куликова?.. Так куда яровую?
— Кладите к озимой. Все меньше зимой мерзляков будет. — Казанцев не стал останавливаться для обстоятельного разговора, вошел в конюшню. — А что это с Буланкой?
— Мишка Крутяк вчера на борону нагнал. Недели на две охромела.
Казанцев плюнул в сердцах, ничего не сказал, подошел к женщинам у арбы с соломой до половины.
— Вам, девчата, подсолнухи рубать. А с недели обмазку базов начнем.
— Ой, та вы бы посмотрели, что с этими подсолнухами делается. Половина, да где половина, почти дочиста на землю осыпаются. Перестояли, — подала голос жена Ивана Калмыкова, закутанная по самые глаза в платок. Вынула из варежки обмотанную тряпками руку, показала. — Вот как их рубать.
— Будем брать сколько можно. А ты, сынок, — тронул за плечо махнувшего за лето в вышину Семку Куликова. — Налаживай подводу под зерно — и к трактору с сеялками. Знаешь куда?
— У Максимкина яра лан, на день осталось.
— Там Матвей Галич на волах досеет. Да поглядывайте за скотиной. Ить это куда годится, как Мишка Крутяк делает.
— Кум, нам бы на мельницу, — подошла Лукерья Куликова. — С Лещенковой на пару… и Ейбогина просится.
— А мне в больницу, Данилыч. Хлопец ногу порубал косой.
— Ах ты чертова работа!.. И здорово? — поцокал языком, почесал за ухом. — Езжай с Кондратьевной… Нет. Севастьяныч! Запрягай моего! Ладно, ладно. Пешком побегаю.
— Так ты загляни к нам на подсолнухи, Данилыч, — напомнила Калмыкова.
— Непременно. А вы, бабоньки, — отыскал глазами старуху Воронову и ее подруг, — зерно в амбарах лопатить.
К полудню Казанцев попал к рубщикам подсолнухов. Рядом с подсолнухами стояла кукуруза, еще не тронутая уборкой. «Початки оберем, а былка в степи останется. Нехай снег задерживает. Хлебушка все-таки посеяли малость, до зимы и весной ишо посеем. Корма у базов, скотинка обеспечена. Хотя просчитаться — раз плюнуть. Уже наведывались армейские фуражиры. Хлопцы расторопные, здорово не спрашиваются…» Занятый мыслями о хозяйстве, Казанцев повеселел. Во всяком неначатом дне кроется своя загадка. «Что делать? Как поступить?» — нередко спрашивал он себя и поступал так, как требовал того начавшийся уже день или что-нибудь подвернувшееся в данный момент, рассчитывая, что все само собой ляжет в общее, поправленное людьми течение жизни хутора. Главное — держаться поближе к людям. Откачнись вроде и по пустяку, и уже не знаешь, куда деть, приспособить себя. Может, этого пустяка как раз и не хватает для правильности.
С сеяльщиками Казанцев покурил, вступил в шутливый разговор.
— Да ты от сынов своих письма получаешь? — улучил момент Галич, куря и зализывая монгольский ус.
— Нет, — тут же помрачнел Казанцев, притоптал цигарку, засобирался.
— Ни от одного?
— Ни от одного.
— Они у тебя под Курском были оба?
— Война на месте не стоит.
Пригревало солнце, ходьба тоже разогрела, расстегнул ватник, оттянул пальцами ворот рубахи. Косое солнце золотило с боков поросшие дубняком и чернокленом балки, разгоняло голубоватую дымку по краям горизонта, заливало его синью.
У степного колодца поверх Максимкина яра догнали пустые подводы с элеватора. Передняя подвода оборвала гомон колес, на доске-седушке кашлянул, подвинулся Макар Пращов.
— Садись, председатель, подкинем без магарыча к хутору. — Пращов ссутулился, безбровое, по-детски беззащитное лицо сморщила улыбка. — Чего насмотрел в поле? Скоро ослобонимся?
— Скоро, — нехотя ответил Казанцев, мостясь рядом с Пращовым, оглянулся на остальных. — Без скандалу приняли на элеваторе?
— Без скандалу. Успевай возить только. — Макар чмокнул на коней, помахал кнутом. В смеженных в прижмуре глазах осталась улыбка. — Тоже спрашивают, когда закончим. Пообещал на крещенье.
— Какой же тут смех? — обиделся Казанцев.
— А что, плакать? — удивился в свою очередь Пращов. — Глаза просыхать не будут, Казанцев. — Посерьезнел, подобрался, пошевелил кнутом над спинами коней.
— Слухай, Данилыч. — Пращов повернулся к Казанцеву, надавил плечом. — На ссыпке знакомец один сказал, будто Гитлер ишо в прошлую войну участвовал.
— Не у нас. На Западе.
— Жаль, — искренне погоревал Пращов. — Подвернулся бы казаку какому, распустил бы его до самого пупка.
— Как ты сказал?.. Пупка? — Казанцев неожиданно захлебнулся смехом, вытер непрошеную слезу. — Выходит, и его бабка выпрастывала, Тарасович?.. Не верится. Ей-бо, не верится.
У своего двора Казанцев попросил остановиться, спрыгнул, ударил ладонью по серым от пыли штанам.
— Оси помажьте. Скрипят. И грузитесь в ночь, пока погода.
Бабье лето кончилось. Пошли дожди. Безмолвные, по-осеннему нудные. Дали мутнели туманами, в которых уже грезились первые заморозки, зимние холода. На бригаде теперь засиживались редко, брели домой, копались по хозяйству, кормили надежно осевшую в сердце тоску. Тучи, отягченные влагой, к ночи ложились прямо на стерню, распарывая в полете тугие груди о курганы и голые деревья на взгорках. На дорогу через бугор поверх дворов хуторяне глядели редко. За войну отвыкли. Проводили этой дорогой, почитай, треть хутора, а вертались одиночки. На многих пришли бумаги, и ждать их не приходилось вовсе. Живые продолжали где-то там, на Днепре, под Ленинградом, в Крыму, сражаться. Отвоевывали у немцев свою землю. Дома их ждали, строили планы на «после войны», получали скудные вести в письмах-треугольниках и были счастливы, когда эти письма приходили.