Он вспомнил старуху, которая жила вместе с ней на квартире и отказалась уехать. Жива ли еще та старуха? Вряд ли… Он вспомнил ее имя, отчество: Анна Степановна. А что если попробовать разыскать хоть Анну Степановну? Нет, не найдешь. Он даже и дома того, пожалуй, не найдет, в котором она жила… Однако он всё-таки отправился на улицу Маяковского. После некоторого колебания нашел он и дом и лестницу. Поднялся, узнал дверь квартиры, позвонил, постучал. Но ему никто не открыл.
Он постоял на площадке перед дверью и побрел вниз… Спускался он медленно, — ему не хотелось уходить. Вдруг внизу стукнула дверь и послышались легкие, быстрые, мелкие шажки. Кто-то семенил по лестнице вверх, ему навстречу.
— Анна Степановна!
— Здравствуйте, Константин Игнатьич, — сказала Анна Степановна. — Я вас сразу узнала… Идемте, идемте… Нет уж, идемте, гостем будете…
Она нисколько не изменилась. Сгорбленная, маленькая, проворная, похожая на мышь, она обогнала его и побежала вперед, метя черным подолом по ступенькам. На бегу она уже что-то рассказывала, но он не в состоянии был следить за ее рассказом, потому что, по своему обыкновению, она начала прямо с середины.
Щелкнул ключ в замке, Анна Степановна отворила дверь, и они вошли в квартиру. Все комнаты квартиры были пусты и заперты. Анна Степановна жила на кухне. Там было тепло, прибрано, уютно. Она усадила Лунина за стол, а сама, двигаясь с удивительной поспешностью, разожгла огонь в железной печурке, поставила на нее чайник, потом вымыла над раковиной свои большие коричневые, узловатые руки. При этом она продолжала говорить, не умолкая, и в ее речи всё чаще повторялись слова: «У нас на производстве…»
— Как вы тут живете, Анна Степановна? — спросил Лунин.
— Ничего, — ответила она. — Работаем.
— Вы работаете? — удивился Лунин. — Давно ли?
— С весны.
— Где же вы работаете?
— На производстве.
— На каком?
— На секретном.
Она гордо и многозначительно поглядела на Лунина.
— Что же вы там производите?
— Оружие, — ответила она. — А какое оружие — секрет.
Она принялась рассказывать ему, как она ежедневно ездит на трамвае туда и обратно. При этом она описывала людей, которых встречала в трамвае, и передавала, что она им говорила и что они ей отвечали. До сих пор вся жизнь ее протекала в тесном кругу нескольких ближайших улиц, и эти длинные поездки в трамвае в отдаленный край города, где находилось «производство», очень ее, видимо, занимали.
Но Лунин всё не мог привыкнуть к мысли, что эта древняя Анна Степановна изготовляет оружие, которым бьют немцев, и спросил:
— А всё-таки, Анна Степановна, вы-то что делаете там?
— Я на обтирке.
— На обтирке?
— Стволы-то в масле, — сказала она, снисходя к его непониманию. — Вот мы и обтираем их разной ветошью.
Едва чайник закипел, она заварила чай и разлила его по чашкам — Лунину и себе. Лунин вынул было из кармана кусок хлеба, завернутый в бумагу, но она рассердилась на него:
— Ну вот еще! К нам в гости со своим хлебом не ходят. Прошли те времена.
Чай был с сахаром. Она принесла на стол оладьи из пшенной крупы и заставила Лунина их попробовать.
— А Марья Сергеевна в каждом письме спрашивает: не заходил ли Константин Игнатьич, тот военный, который меня и моих детей от смерти спас?
— Она вам пишет? — воскликнул Лунин.
— Пишет.
— А как она?
— А ничего. Сначала очень больна была, и Ириночка у нее болела. А теперь, видно, ничего. Я отпишу ей, что вы заходили, а то она всё спрашивает. Я знаю, ей еще кое про кого спросить хотелось бы — не заходил ли, не писал ли, — да не решается. А тот уж не зайдет, не напишет, все сроки вышли. Либо убит, либо другую завел,
— Где она? — спросил Лунин.
Анна Степановна рассказала ему, что всю весну и всё лето Марья Сергеевна прожила в Ярославле. Там устроено было нечто вроде больницы для тех эвакуированных ленинградцев, которые находились в особенно тяжелом состоянии. Марью Сергеевну и ее детей еле живых сняли с поезда. Она очень долго хворала, но потом поправилась и списалась с директором той школы, где прежде работала. Школа эта теперь на Урале. Директор вызвал ее, и она в августе уехала из Ярославля на Урал и с первого сентября начала работать.
— Хотите ей написать? — спросила Анна Степановна. — Я вам адрес дам.
— Да что писать? — сказал Лунин, — Лучше вы напишите… Передайте привет… спасибо за память…
Уходя, он спросил Анну Степановну:
— Не надо ли вам чего?
Но она твердо ответила:
— Нет, ничего не надо.
Уже совсем стемнело, беззвездное небо было черным, дома с затемненными окнами потонули во мраке, и только снег белел на тротуарах. Лунин перешел через Неву по Литейному мосту и там, на Выборгской стороне, влез в кузов попутной военной машины. Как раз в этот момент немецкая артиллерия, затихшая было, начала обстрел района Военно-медицинской академии и Финляндского вокзала. Грохот разрывов в пустынных ночных улицах казался особенно гулким; огромные сполохи озаряли небо. И, трясясь в кузове мчащейся машины, Лунин подумал о том, как страшно, что Соня живет здесь, под постоянным обстрелом. И понял, что теперь всё время будет беспокоиться о ней.
Глава двенадцатая. Прорыв
1
В степях между Волгой и Доном продолжалось уничтожение окруженных немецких армий. Перед самым Новым годом Совинформбюро сделало подробное сообщение о безнадежном положении немецких войск под Сталинградом, уже обреченных и теперь добиваемых. Но здесь, на севере, всё попрежнему было тихо, неподвижно, неизменно.
Мела метель.
Бойцы, обслуживавшие аэродром, изнемогали в борьбе со снегом, ежедневно загромождавшим взлетную площадку движущимися, рыхлыми, дымившимися на ветру сугробами. Непроглядная снежная мгла отгородила Лунина и его летчиков от всего мира.
Но эта неподвижность, неизменность, тишина были обманчивы. В крутящейся снежной мгле передвигались части, расставлялись орудия, шла подготовка внезапного, могучего удара. Никто не знал, когда этот удар наконец грянет, но приближение его и неизбежность чувствовал каждый.
— Ну, теперь скоро и мы, — говорили летчики, постояв на командном пункте полка перед сталинградской картой Шахбазьяна.
Они верили, что Тарараксин, который всегда лучше всех в полку был осведомлен о том, что творится вокруг, знает о сроках предстоящих событий, и без конца приставали к нему с вопросами:
— Когда?
— Скоро, — отвечал Тарараксин.
— А точнее?
— А вот метель кончится. — И Тарараксин хитро подмаргивал правым глазом.
— Ты слушай его побольше! Он и сам не знает.
— Если знает, так он тебе и скажет…
А метель между тем не кончалась. Она только порой ослабевала на несколько часов, как бы утомившись. В начале второй недели января появилось мутное солнце, на которое можно было смотреть не жмурясь; но прояснение длилось недолго; снова налетел бешеный, режущий ветер и закружил над землей клубы колкого, сухого снега. К десятому января вьюга стала даже еще сильней, чем раньше. Летчики едва удерживались на ногах, бредя после ужина гуськом по узкой тропинке, ведущей от столовой к кубрику. В сенях они долго и шумно отряхивались от снега, неуклюжие в своих мохнатых унтах, как медведи. Потом вытирали исколотые снегом красные лица, рассаживались, запыхавшись, по койкам, и при свете лампы было видно, как тают снежинки, застрявшие в их бровях. Домик, в котором они жили, сотрясался от порывов ветра, вьюга шуршала снегом по стеклам и яростно выла в печной трубе, заглушая все остальные звуки.
В эти метельные вечера кубрик их казался особенно уютным. Круглая печка дышала жаром. Слышался звонкий звук костяшек: за столом играли в домино. Читали, сидя на койках; писали письма. Костин спорил с Татаренко о тактике воздушного боя. Выпятив упрямые губы, он подробно разбирал какой-нибудь боевой эпизод, неторопливыми движениями своих крупных ладоней изображал положение сражающихся самолетов в пространстве. Цыганское лицо Татаренко было лукаво. Он терпеливо выслушивал до конца основательные, отлично продуманные построения Костина и внезапно разрушал их одним быстрым, неожиданным движением рук. Он побеждал Костина потому, что всегда умел подметить, насколько действительность многообразнее того, что Костину удавалось в ней предусмотреть; сложным тактическим задачам Костина он давал совершенно неожиданные решения, которые удивляли всех слушавших своей естественностью и простотой. Взмах двух рук, громкий смех, блеск крупных белых зубов — и упрямому Костину приходилось начинать все рассуждения сначала.