Я смотрел на ее живот, как на великое чудо природы. Ирина была не из стыдливых, хотя и татарского происхождения. И на язык острая. А тут смуглое лицо ее запунцовело.
— Что ты смотришь так на меня? Беременной бабы не видел?
Смутился я. Сказал игриво:
— Позволь тебя поцеловать.
Ирина погрозила пальцем:
— Ну, ну! Знаешь, какой ревнивый мой Савченко!
А мне не губы ее с золотым пушком хотелось поцеловать. Хотелось стать на колени, припасть ухом к ее животу и услышать… Новую жизнь. Человека услышать. Бессмертного.
Раздел последний, который можно считать эпилогом
Я прошел по подземному переходу, сырому и холодному еще. Вышел у Исторического музея. С Красной площади дохнуло весенней теплотой. Ослепило солнце. Такое же ласковое, как в первый день мира. Москва сияла, искрилась от солнца и праздничных транспарантов. Не утратили еще багрянца и золота первомайские лозунги, знамена, к ним добавились славившие Победу — 40-летие Победы.
Москва шумела, гудела. По площадям Дзержинского, Свердлова катились разноцветные волны машин, а по проспекту Маркса, словно вырвавшись из теснины, гудел встречный поток.
Постоял у музея, у Арсенальской башни, хотя до места сбора у входа в Александровский сад осталось несколько шагов. Там толпились люди, группами, небольшими и большими, с венками. Пропускали к могиле Неизвестного солдата по очереди, время каждой дивизии, полка расписано. В толпе ветеранов немало детей, пионеров. Это волновало. Разве только это? Я не спал в поезде всю ночь. Представлял нашу встречу. Виктор Масловский сказал: «Будут все наши». Они с Тужниковым полгода собирали. Идеалист бывший зенитчик и танкист, теперешний дипломат и профессор! «Будут все…» Нет, многих не будет, потому что их нет уже на земле. Но, конечно, будут волнующие встречи, некоторых же не видел сорок лет. Легко сказать — сорок! Повзрослели дети, выросли внуки.
В вагоне думал о Лике. Знал, встреча с ней нереальна, никто ее не нашел, никому она не отозвалась. Однако встретиться хотелось. И вместе с тем боялся: разрушат безжалостные годы ее образ. Случалось такое уже. Только Глашу ничто не изменило. Глаша та же, какой была в машине, когда за нами охотился «мессер». Или, может, мне казалось так, потому что с ней-то мы виделись сто раз. С Глашей я говорил из гостиницы по телефону.
«Я вам сюрпризик поднесу, старым отопкам, — сказала она. — Раскрывайте рты заранее. Тренируйтесь, а то скулы вывихнете».
Глаша безжалостна к старости, к своей собственной тоже. Какими эпитетами награждает она нас с Виктором — можно или обидеться, или похохотать вволю. К нашей чести, мы всегда выбираем последнее.
С возвышения проезда я высматривал наших среди толпы у ворот.
Неужели никого еще нет? Нет, как всегда, первым начеку неутомимый Геннадий Свиридович Тужников. Седенький дедок. Ссохшийся. Полковничий мундир висит на нем как на жерди. С палочкой. Но по-прежнему энергичный. Кружит вокруг. Со многими здоровается, целуется. Не с нашими. Видимо, со знакомыми по академии.
Стало страшновато, что оптимистический прогноз Масловского не оправдался: мало наших будет.
Подошел к Тужникову. Тот обрадовался. Но прежде чем расцеловаться, сделал выговор:
— Почему без орденов?
У него грудь — в орденах, в медалях.
— Я же — из Минска, — оправдывался я почти так же, как и тогда, на войне; наивно оправдывался — будто он не знал, откуда я приехал. — Боялся, еще потеряю. Мирные — на шпильках.
— В коробочку положил бы, в коробочку, а тут повесил бы. Не научишь никак.
Это развеселило: верен себе мой бывший замполит!
Невдалеке на тротуаре в стороне Манежа стоял полный мужчина с шапкой кудрявых седых волос и с такой же седой пышной бородой. К нему жалась, как ребенок, будто боялась быть обиженной, миниатюрная женщина. Сначала я не обратил особого внимания на них. Кого тут нет! Русские, грузины, узбеки… Иностранцев немало. Но потом тюкнуло: странно бородач одет. Спутница его в современном супермодном платье. А он — в хорошем костюме, но в сапогах и в оранжевой рубашке-косоворотке, какие мало кто в наше время носит. Цыганский наряд! Да и вспомнил: кто-то давно рассказывал, что Данилов женился поздно, лет в сорок пять, на красавице танцовщице.
Оторвался от Тужникова и бросился к бородачу с криком, на который многие повернулись заинтересованно:
— Сашка! Данилов!
Обнялись. Тискали друг друга. Смеялись и радостно, и грустно.
Подошел Тужников. Удивился:
— Неужели Данилов? Ну и борода! Цыганский король! А я думаю: почему бородач так смотрит на меня?
— А я Вире говорю: постоим тихо. Кто узнает? Знакомьтесь, моя жена Виринея.
Женщина сделала старомодный реверанс.
— Почему молчал? — по-командирски допытывался Тужников. — Неужели в Москве ни разу не был?
— Ежегодно бываю на ВДНХ. И так. По делам.
— Не по-товарищески ты поступал. Индивидуалист! Мы сегодня бороду тебе выскубем. Где ты прятался?
— Коней пас.
Показалось, сообщил он это с обидой, и я постарался отвести разговор в сторону.
Пришла Глаша Масловская. Вела она себя как хорошая хозяйка в собственной квартире: всех гостей знала и, занятая своими делами, для всех находила время. Данилова узнала сразу. Поцеловалась с его женой. Ему сказала:
— Данилов, поцелуй меня. Никто не целовал с бородой. Нужно же испытать под старость и такую сладость. Вкусно? — спросила у Виры. — По твоему цыгану на батарее все девчата сохли. Но боялись. Гонял он нас как Свиридовых коз, — Ошиблась, конечно, нарочно — для Тужникова.
У Виры сразу исчезла манерность, она весело засмеялась и не отступала от Глаши, очень ей понравилась эта простая москвичка.
— Ты каким табором командуешь, Данилов? — спросила Глаша.
— Лошадиным.
— Логичный переход: от баб к лошадям. И тех и тех нужно объезжать. А серьезно?
— Директор конезавода. Лучших скакунов выращиваю. На Международных выставках-ярмарках все призы наши. Месяц назад продал в Шотландию Комету за десять тысяч фунтов…
— Жминда ты, Данилов! А зенитчиц своих до сих пор не пригласил на лошадках покататься. А я так люблю лошадей. И внуки мои.
Тужников словно бы попросил у Виры прощения — за Глашу:
— Глафира Николаевна за словом в карман не лазит.
— Геннадий Свиридович! Лазила бы я в карман — разве то было бы! Куда б вы делись от меня?
Глашу обступила группа людей, стоявших сбоку, — друзья Виктора танкисты. С ними она шутила так же вольно, по-свойски, многих знала не один десяток лет. Знакомила нас, поскольку дальше Масловский выработал совместную программу.
— Где это мой зенитно-танковый герой?
Глаша немного утихомирилась, когда появилась Ирина Савченко с внуками — двумя чернявыми мальчиками. С семьей Савченко я изредка встречался. И в зрелые годы Ирина была элегантной женщиной. А теперь сразу постарела, исхудала: полгода назад похоронила Савченко, умер внезапно, перед телевизором, от инфаркта.
Приехал на «рафике» Виктор, привез венки — и от зенитчиков, и от танкистов.
— Товарищи, какую я вам новость скажу! Только что передали по радио. Мурманску присвоили звание города-героя. И Смоленску.
Тех, кто защищал заполярную цитадель, было немного — я, Виктор, Глаша, даже Тужников и Данилов появились позже, в Кандалакше. Но с нами радовались все. Поздравляли. А мы поздравляли танкистов — они освобождали Смоленск.
Масловский, явно чем-то озабоченный, все время поглядывал в сторону Исторического музея. Кого-то ожидал. Вероятно, из танкистов. Кто из наших мог его так волновать? Из тех, с кем он дружил и после войны, как со мной, кажется, никого не осталось.
Вдруг я застыл, онемел на полуслове. На минуту остановилось сердце, пересохло в горле.
С Красной площади мимо музея спускалась к нам… Ванда. Издали узнал ее: по-прежнему стройная, но не с черной — с белой, как заполярный снег, головой. Но что это? Наваждение? Видение? Даже испугался за себя: были уже спазмы сосудов головного мозга. А я без шляпы. Солнце же щедрое, нагрело-таки лысину. Закрыл глаза. Открыл. Действительно — мираж. Шла не одна Ванда. Две. Седая с пустым рукавом светлого костюма и молодая — та, с войны, объявлявшая себя моей невестой. Было от чего взволноваться.
Две Ванды подошли к нам. Виктор шагнул навстречу. Старой подал руку, молодую поцеловал в щеку.
— Какие вы молодцы, что пришли!
А Глаша обняла молодую так, точно она появилась одна; старую словно бы и не замечала. Ванда обрадовалась мне:
— Боже мой, Павел! Я не видела тебя сто лет. Но ты не изменился. Ты один из нас не изменился. Даже не полысел.
— На чужих подушках не спит, — показалось мне, грубо, нетактично пошутила Глаша.
— Я поцелую тебя. Назло Глафире Николаевне, которая считает тебя идеальным мужем. Всей Москве ставит в пример.