Ознакомительная версия.
Бородатые, усатые, добродушные лица улыбались, утвердительно кивали головами. Рыжебородый добавил:
– Что верно, то верно. Офицера нам нужны. Потому – специальность. Скажем, как мастер на заводе али фабрике, так и офицер в бою.
Офицеры чувствовали себя легко среди тесной толпы солдат. Всем им казалось, что они с этими людьми знакомы уже давно. Мотовилов размяк. Долго и ласково смотрел он на рыжебородого, потом положил ему руку на плечо, спросил:
– А ну, скажи, дядя, ты ведь женат, наверно, и детишки есть?
Рыжебородый удивленно немного приподнял брови:
– Как же, и жена, и трое ребят есть. Вместе воюем. Жена во втором разряде ездит.
– Да ну? – удивился офицер.
– Вы что, господин поручик, удивляетесь? – вмешался унтер-офицер. – У нас все почти что так на войну выехали, со всем семейством. Как в бою, так врозь, а как в резерв отойдем, так и вместе. Тут у нас и блины и оладьи пойдут. И бельишко помоют бабы и починят. У нас в дивизии насчет этого хорошо. У нас как одна семья все живут. Жалко только – мало уж нас, старых н-цев-то осталось.
Молодой, безусый пермяк Фома, вестовой подпоручика Барановского, ждал своего командира у костра. Барановский пришел веселый, оживленный.
– Ну, как живем, Фомушка? – громко крикнул он и сел к костру.
Фома встал, взял под козырек.
– Да садись, садись, чего там! – сказал офицер.
– Ничего, господин поручик, – улыбаясь, сел Фома. – Вот картошки вам сварил. Не хотите ли покушать?
Вестовой поставил перед Барановским котелок дымящегося, душистого картофеля.
– Молодец, Фомушка. Ну, давай, брат, вместе. Бери ложку!
Фома из вежливости было отказался, но потом стал помогать своему командиру. Котелок быстро опустел.
– Эх, чайку бы теперь, – вслух подумал Барановский.
Фома засмеялся:
– Чай готов, господин поручик!
– Ну, да ты, брат, настоящее сокровище, а не вестовой.
– Вот я и ягодки к чайку набрал, – добавил Фома, подавая офицеру большую кружку костяники.
После картофеля жажда была сильная, и чай, подкисленный ягодой, казался особенно вкусным. Барановский медленно тянул из кружки горячую влагу и пристально смотрел в потухающий костер.
Фома заговорил быстро, сердито посматривая на Барановского.
– А брат-то у меня комиссар. Комиссаром в Петрограде служит. Как узнал он, что я с белыми ушел, так домой письмо прислал, что Фома, дескать, не брат мне больше, а враг нутренной.
Барановский вспомнил, что у него на Волге остался семнадцатилетний брат и мать, что брата теперь, наверное, мобилизовали и что, возможно, он встретится с ним в бою.
– Фомушка, а ты не боишься с братом в бою встретиться?
Фома добродушно улыбнулся.
– Чего бояться, господин поручик? Какой он мне брат? Враг он, враг и есть, и не заметишь, как убьешь.
Барановский вздрогнул. В памяти всплыл образ высокого мальчика, ласкового брата Коли. Враги?.. Нет, никогда Коля ему не будет врагом. Это немыслимо.
– Фомушка, а у меня тоже есть брат у красных.
– Ну вот, оба мы одинаковые. Значит, брат на брата, – равнодушно как-то сказал Фома и зевнул. – Спать надо, господин поручик, – добавил он совсем уже сонным голосом.
Барановский покорно лег на приготовленную постель из сена. Фома поместился рядом. Лес тихо шумел верхушками. Солдаты давно уже спали. На дальнем конце поляны, у груды тухнущих углей стоял дневальный. Серая шинель его, темная сзади и на плечах, спереди была облита багровым жаром. Тонкой, кровавой паутиной поблескивали штыки винтовок, составленных в козлы. Ночь была темная и холодная. Облака черными, мохнатыми клубами плыли по небу. В голове офицера роились и медленно, как тяжелые тучи, тянулись мысли. Он никак не мог помириться с тем, что брат Коля – враг ему, что, может быть, завтра он, с перекошенным от злобы лицом, будет пускать в него пулю за пулей. Сырой холод сибирской ночи забирался под шинель, ледяными влажными лапами хватался за грудь. Барановскому не спалось.
– Фома, – толкнул он вестового, – а может быть, мы завтра в бою с братьями встретимся?
Фома уже спал и долго не мог понять вопроса, мычал в ответ и сонно переспрашивал:
– А? Что? Как? – пока наконец понял и ответил спокойно: – Все может быть.
Багрово-красная полоса света показалась на востоке, когда Барановский стал тяжело забываться. Засыпая, он видел в кровавом тумане рассвета искаженное злобой лицо брата Коли, и мысль, неясная и смутная, бродила в мозгу:
«Враги. Братья – враги! Брат на брата!»
Утром полк занял позиции. Подпоручик Барановский со своей ротой был поставлен для охранения правого фланга полка в небольшом лесочке. Часов в десять утра, когда солнце было уже высоко, красные повели наступление по всему участку Н-ской дивизии. Наступали медленно, нерешительно, осторожно нащупывали противника, старались обнаружить его слабые места. С их стороны работала легкая батарея, посылавшая редкие очереди шрапнели. Наступающие цепи были далеко, стреляли редко, перебегая целыми отделениями и взводами. Во время их перебежек белые усиливали огонь, и пулеметы выпускали небольшие очереди. Барановский сидел в лесу, около небольшого пня, и чутко прислушивался к начинавшейся музыке боя. Легкий ветерок тянул вдоль фронта, и свист пуль от этого был особенно мелодичен. Иногда они летали поодиночке, иногда быстро проносились целыми стайками. Барановский слушал и улыбался, потом вдруг сам заметил свою улыбку и подумал:
«Вот она, смерть-то, какой красивой, певучей иногда бывает. Так, пожалуй, и умрешь смеясь. Залетит этакая певунья в висок – и крышка. Останется от жизни человека только несколько строк в очередном номере газеты, что, мол, вот подпоручик такой-то пал в бою тогда-то, под деревней такой-то, и все».
Цепи наступающих медленно, но упорно приближались. Перестрелка усиливалась. Часто и нервно стали строчить пулеметы. Заработала белая артиллерия. Снаряды с визгом и воем летели через головы пехоты, глухо лопались над цепями противника. Красная батарея нащупала белую. Белая начала отвечать. Завязалась артиллерийская дуэль. Пехота смеялась. Солдаты, улыбаясь, говорили:
– Слава те, Господи, артиллерия с артиллерией сцепилась. Пускай друг другу ребра ломают, только бы нас не шевелили.
Мотовилов ходил сзади цепи своей роты и считал разрывы снарядов.
– Ба-бах! Ба-бах! Ба-бах! Ба-бах! – стреляла белая. Мотовилов загибал четыре пальца и прислушивался.
Через некоторый промежуток времени слышался характерный звук разрывов:
– Пуф! Пуф! Пуф! Пуф!
Офицер разгибал все четыре пальца и, смеясь, кричал:
– Слышали, ребята, как наши-то наворачивают? Все четыре лопнули. Хороши английские подарочки. Это тебе не социалистические, по восемь часов деланные.
Мотовилов был почему-то убежден, что в Советской России все работают только восемь часов в день; он думал даже, что и красные части дежурят в первой линии не более восьми часов в сутки.
– Ба-бах! Ба-бах! Ба-бах! Ба-бах! – отвечала красная.
Мотовилов насторожился.
– Ага, тоже четыре. А ну-ка, сколько лопнет?
– Пуф-виуж! Пуф-виуж! П! П! – падали снаряды красных.
– Эге, скудно, товарищи, – орал офицер, – только два. Скудно! Скудно!
– Бах! Бах! Бах! Бах! – неожиданно слева часто заговорила вторая белая и тут же правее, позади нее, ухнуло первое орудие тяжелой мортирной.
– Бу-у-у-у-х! Буль-буль-буль! – басисто булькая и визжа, пролетел шестидюймовый, глухо рявкнул, лопнул на том берегу реки, поднял облака черного дыма и пыли. Красная батарея замолчала. Н-цы кричали:
– Красным жара! Не по вкусу гостинцы-то пришлись?
Красная батарея, нащупанная противником, занимала новую позицию. Медленно, одиночными перебежками, ползли вперед красные цепи. Н-цы открыли частый огонь. Пулеметы трещали без умолку. Барановский сидел у пня, смотрел в спину дремавшего перед ним стрелка. Ему казалось, что стоит он на большом городском дворе, а кругом, на домах, сидят кровельщики и со всей силой бьют молотками по раскаленному полуденным солнцем железу крыш.
– Трах! Грах! Грох! Грох! – гремели кровельщики. Воздух делался нестерпимо горячим, душным. Тело нервно вздрагивало. Руки покрывались липкой испариной. Во рту сохло. Сердце пугливо, нервными скачками колотилось в груди. Барановский сделал несколько глотков из фляжки. Вода была теплая, пахла болотом. Офицер поморщился. Стрелки спокойно лежали в цепи. Одни курили, повернувшись вверх животом, другие сладко дремали, положив головы на винтовки, некоторые совсем спали, некоторые вели между собой тихие беседы. Рыжебородый, пуская колечки махорки, говорил молодому отделенному:
– Вот что хошь делай, Ваня – хошь трусом меня называй, хошь как, – а я не могу перед боем успокоиться. Ведь не впервой уж, кажись бы, ан нет. Сердце замирает, екает. Жена чего-то мерещится, детишки. Все думаю – убьет. Ох, боюсь, Ваня. Пожить еще охота.
Отделенный позевывал:
– Ничаво, Петрович, это только до первого выстрела, а там все забудешь.
Ознакомительная версия.