— Не стреляйте, пока не стреляйте, — он поставил осторожно Мальчика у стены, сам быстро отошел.
— Брось оружие! Ложись! На землю, тварь! — раздалось со всех сторон.
Он бросил автомат, захохотал дрожа, и вдруг, рванул в другую сторону; многочисленные очереди на лету швырнули его к стене, пригвоздили, трясли, … но этого Мальчик уже не видел, и даже не слышал, у него подкосились ноги…
Урывками, словно сквозь пелену тумана, помнит Мальчик, как его несли на руках, везли на очень жесткой грязной, а потом мягкой тихой машинах. И где-то он спал в тишине. А проснулся от гула, и все трясло, летало, бросало, и его стало тошнить, стало совсем плохо.
— Проснись, проснись, золотой! — какой-то нежный, грудной голос на русском; гладят его по головке, — ну, пора, пора, просыпайся.
Новый мир, тишина. А перед ним очень доброе, красивое, румяное лицо; ласковые васильково-сияющие искренние глаза; и как и кожа на шее, вся она в белом, и все вокруг в белом, лишь ароматные полевые цветы в вазах пестрят, еще более обновляют вид, наполняя маленькую комнату уютом, теплом и любовью.
Любовь! Так и звали эту красивую молодую женщину, и видимо, все ее любили, все офицеры дарили ей цветы, но, как заметил Мальчик, только у одного, у какого-то молоденького, тоже еще румяненького, она брала цветы с удовольствием, и потом, оставшись одна тайком сладостно нюхала.
— Люба, ну Любовь Николаевна, давайте пойдем в кино, — приглашали ее женщины каждый вечер, а мужчины звали в бар, но она, ласково улыбаясь, всем отказывала, теперь по вечерам у нее появилось другое очень приятное занятие, она купила Мальчику велосипед и все свободное время шло освоение техники: во всем гарнизонном госпитале один ребенок, и все внимание на них.
— А что, похож, даже очень похож, — подтрунивали над ней женщины.
— А может где нагуляла? — полушутя говорили офицеры.
А Любовь Николаевна счастлива, радость свою скрыть не может, часто поглаживает золотистые кудряшки Мальчика, шепчет ему или сама себе:
— Вот, не ждала не гадала, а сын появился… усыновлю. Неужели?! — и она со страхом прикрывала рот, оглядывалась и потом частенько поглядывала на часы, к ночи ее настроение портилось, они шли домой.
Дом — это небольшой кабинет старшей сестры-хозяйки, где теперь вместе с Мальчиком днюет и ночует Любовь Николаевна. Перед сном они пьют чай со сладостями, обязательны фрукты, в это время каждый вечер смотрят «Спокойной ночи, малыши». Потом она его купает, укладывает спать в кровать и что-нибудь детское читает, со все тускнеющим голосом, часто смотрит на часы и говорит: «Теперь спи, спи, дорогой! Спокойной ночи!». И почти каждую ночь в коридоре слышатся твердые шаги, и, не стучась, дверь дергают, она открывает, Мальчик уже отворачивается и действительно пытается заснуть, а комната наполняется непонятными, не очень хорошими мужскими запахами, и хоть говорить он пытается тихо, а голос командный, грубый, властный.
— Ну подождите, он еще не заснул, — каждый раз слышится печальный голос Любови Николаевны. Они еще пару раз что-то разливают, шелестит фольга. — Не курите, пожалуйста, не курите, ребенок!
— Тогда давай побыстрей.
После этой команды раздвигается диван, тушится свет, вот тогда Мальчик и засыпает.
Иногда он просыпается среди ночи от шума воды, это Любовь Николаевна долго душ принимает. Потом ложится на свой диван и долго ворочается, сопит, и если начала, как обычно, плакать, то вскоре переберется в кроватку к Мальчику, чего он так хочет, и, думая, что он спит, сквозь всхлипы горячо целует, обнимает, что-то завораживающе говорит.
На утро диван всегда прибран, все блестит, будто и не было ночи, и она будит его, всячески лаская, зовя к завтраку, предрекая праздничный день. Думалось, что так будет всегда, и становилось даже лучше, по ночам никто не приходил, на часы Любовь Николаевна не смотрела, и казалось, еще более расцвела, стала еще счастливее и красивей. Да это вдруг вмиг оборвалось.
Как-то поутру прибежала Любовь Николаевна вся в слезах, бросилась ничком в кровать, рыдает. Следом женщины:
— Успокойся, Люба. Кобель, он есть кобель.
А еще погодя появился пожилой офицер в усах, за ним молодая, высокая, стройная особа, одетая, как в кино.
— Гм, гм! — кашлянул офицер в кулак, еще долго выправлял усы. — Любовь Николаевна, извините, тут дело такое. Приказ есть приказ. Вот новая старшая сестра-хозяйка.
— Это не новая сестра-хозяйка, — вдруг вскочила Любовь Николаевна. — Это новая шлюха, как я.
Молодая особа грубо огрызнулась, чуть не вцепились, их разняли. Все ушли. Появился другой офицер, более молодой, но, как понял Мальчик, тоже из командиров.
— Я десять лет служу, я десять лет мотаюсь по гарнизонам всей страны и мира, — уже более сдержанно говорила Любовь Николаевна, — и неужели я так и не заслужила даже однокомнатной квартиры хоть где-нибудь, хоть на Камчатке!
Офицер тоже что-то говорил, в конце развел руками и ушел. Еще один день Любовь Николаевна не сдавала «позиции», а потом пришел он. Мальчик никогда его не видел, да сразу узнал по шагам в коридоре. Учуяла его издалека и Любовь Николаевна, напряглась, насупилась.
— Люба, Любушка, — елейно начал военный. Это был грузный, крепкий, уже в возрасте человек, с очень густыми бровями на смуглом лице.
— Не надо при ребенке, — отстранилась она от его ласк.
— Давайте выйдем в коридор.
Вначале слышалось только «бу-бу» мужское и тихое женское, а потом голоса стали выше, и уже все слышно.
— Ну что ты ко мне пристала, что ты ревнуешь, что ты мне, жена, что ли?
— В том то и дело, что не жена. Но вы со слезами на глазах обещали обо мне всю жизнь заботиться. «Дозаботились» — десять лет за собой шлюхой возите. А теперь постарела, другие есть; чтоб избавиться — в Чечню, на фронт. И я рада, я рада вас всех не видеть, но Вы мне сколько лет уже квартиру обещаете?
— Это не в моих силах!
— Как не в Ваших? — перебила она, — А у Вас, как я знаю, на каждого ребенка по квартире, и еще две в Москве, в запасе.
— Ну-ну, ты в мои семейные дела не лезь.
— А мне уже тридцать, у меня мать…
— Что-то ты прежде о матери не говорила… Короче, ты еще военная, мы в прифронтовой зоне, на военном положении. Или ты выполняешь приказ, или…
— Александр Вячеславович, Саша, я замуж хочу…
— Ну и пожалуйста, только как медовый месяц — горячую точку — Чечню, потом женись и квартиру получишь.
— Саша!
— Уйди, отстань… Тоже мне, от какого-то «летехи» цветочки берет, а может, и «рога» мне наставила…
— Постарела я, постарела, надоела! Сознайся!
— Замолчите! Приказываю!
— Александр Вячеславович, памятью отца. Пожалуйста!
— Не трожь! Отставить! Ты три квартиры прокутила, все курорты объездила.
— У меня ведь ребенок, пощадите!
— Что? Этот!… А при чем тут ты?… Два часа на сборы, борт будет в десять нуль-нуль… А с ребенком государство разберется.
Буквально за один день эта женщина резко изменилась, особенно глаза, ставшие из васильковых, задорных — белесо-небесными, большими, думающими о другом.
— Вы моих Папу и Маму увидите, скажите, что я их жду, — вдруг выдал Мальчик, вглядываясь в ее лицо.
— Откуда ты знаешь, что я в Чечню?
Он молчал. Она обняла его, стала целовать, и губы у нее тоже стали жесткими.
— Скажи хоть, как тебя зовут, как твоя фамилия и где тебя я буду искать?
— Я вас сам найду.
— Ты-ы?
Она отстранилась, еще шире стали ее глаза, взгляд далеко уполз.
— Любовь Николаевна — обходной, — в дверях появилась медсестра.
— Да-да, я сейчас, — она встала, двинулась к двери, обернулась, — я вернусь, попрощаюсь.
Больше он ее не увидел. Через пару минут пришел какой-то офицер, не дал забрать даже велосипед, взял его за ручку и повел через весь плац в другой корпус, там он попал «под заботу государства».
Эту ночь его никто не кормил, спал он на нарах под шинелью. А на следующее утро тот же офицер его куда-то отвез, и там были люди в форме, как у его отца, — милиционеры, они тоже его весь день не кормили, а все допытывали, как зовут, чей, откуда и прочее. Потом много раз фотографировали, даже пальчики чернилами мазали. А он все плакал, сопел, просил пить, к вечеру его накормили, посадили в поезд с толстой тетенькой, которая раньше него храпеть стала. И через день он попал к детям, таким худым, исподлобья странно глядящим. Это был «Детский дом», но почему-то сами дети называли это место «колонией».
Мальчика сразу же обрили налысо, переодели в грубую, мрачноватую одежонку, и стал он как все дети — худым, головастым, напряженным, и лишь глаза, эти голубые вдумчивые глаза, стали казаться еще больше, еще печальней, еще загадочней.
Здесь тоже первый день начался с анкеты, и, думая, что Мальчик не понимает языка, а может, и вовсе скрытничает, на девичьей стороне нашли переводчицу, долговязую, рыжеватую девчонку, лет десяти, которую по-местному называли Зоя. Именно благодаря Зое появилось имя Мальчик, так и пошло; до выяснения данных — без дисциплин, без чего-либо еще. И кроватку ему выделили самую старую, перекошенную, в сыром углу. А на ужине старшие ребята хлеб отобрали, перед сном туалет заставили мыть.