— Давайте по делу, — Исаев говорил сухо, совершенно спокойно, ибо он понял, что сейчас-то и началась игра; он слыхал об этом от Айсмана, прием назывался «тепло против холода».
— Давайте, — согласился тот, кто представился «Аркадием Аркадьевичем Ивановым». — Все документы, которые нам удалось собрать на вас, были доложены высшему руководству. Меня уполномочили передать: будущее в ваших руках, Всеволод Владимирович…
— То есть?
Иванов на мгновение задумался, потом, не спуская глаз с Исаева, позвонил по телефону:
— Кофе отменяется и бутерброды тоже. Пришлите парикмахера, принесите костюм, хорошие туфли, рубашку с галстуком и пуловер… Мы поедем пообедать в гостиницу «Москва». — Он дружески подмигнул Исаеву и, прикрыв ладонью мембрану, поинтересовался: — Как относитесь к такого рода перспективе, а?
Поднявшись из-за стола, генерал набросил на плечи обшарпанный пиджак:
— Вчера вернулся из Лондона, погода там дрянь, знобит чего-то, третью таблетку аспирина жую, как бы не свалиться… Кстати, то, что ни словом не обмолвились на допросах о жене и сыне, свидетельствует о том, что вы верно избрали линию защиты: не показывать болевые места контрагенту. Но беда в том, что все ваши предыдущие разговоры — на даче — фиксировались. Мы их тщательно изучили: мера искренности, степень привязанности к тем, кого так давно не видели, так что сейчас нам ясно: все эти недели вы готовились к драке. Правильно, кстати, делали… Побеждает — сильный.
— Побеждает умный.
— Э, пустое, Всеволод Владимирович! Романтика, прошлый век… Думаете, следователь Каменева был умнее Льва Борисовича? Сильнее был! Власть имел! Право на поступок! Оттого и победил… А ведь молодой был, тридцать два года всего… А вы, умница, столько напортачили в течение двух допросов, что вас с мылом мой — не отмоешь… Кто создатель Красной Армии? Троцкий? Ваши слова? Ваши. Вот вам восемь лет тюрьмы за антисоветскую пропаганду. Красную Армию создали Ленин и Сталин, руководил же ею Иосиф Виссарионович… Кто с Лениным ехал через Германию? Зиновьев? Ваши слова? Ваши. Еще десять лет — антисоветская пропаганда. На суде от своих слов не откажетесь? Не откажетесь. А суд будет открытый, публика станет кричать, требуя смерти гнусному клеветнику, агенту гестапо, а в прошлом связнику между врагами народа Постышевым и Блюхером с гитлеровским шпионом Троцким, — вы ж и эти свои показания подписали… И мы будем вынуждены приговорить вас по совокупности к смертной казни, но мы после победы подобрели, казнь автоматом меняем на четверть века лагерей, этим вы себя уже обеспечили… И не вините нас, никто вас за язык не тянул, а если выбрали принципиальную позицию — что ж, валяйте, выведем на очень открытый суд где-нибудь на заводе, посмотрите на лица людей, убедитесь в том, что вы пушинка, ничто, тогда-то и дрогнете…
Вошедшему парикмахеру сказал:
— Побрейте с «шипром»… Стригите аккуратно под полубокс, скопируйте тот фасон, что я привез вам из Лондона.
…Они стремительно выехали на «ЗИСе» из тюрьмы; возле ресторана «Иртыш», что наискосок от памятника первопечатнику Ивану Федорову, Иванов сказал притормозить, вышел из машины первым, протянул руку Исаеву, усмехнувшись при этом: «Не шатает?», захлопнув дверцу, бросил шоферу:
— Позвоню.
Максим Максимович ощутил в горле слезы: его обтекала толпа своих, он слышал русскую речь, она сливалась в какую-то музыку, он ощутил в себе могучие такты «Богатырской симфонии», на какой-то миг совершенно забыл, что его вывезли из тюрьмы, что это один из эпизодов в той работе, которую против него ведут, одна из фаз задуманной операции; он просто вбирал в себя лица людей, их голоса, смех, сосредоточенность, радость, угрюмость, спешку; свои…
Иванов, цепко наблюдавший за ним, чуть тронул его за локоть:
— Ну, пошли, тут до ресторана «Москва» рукой подать.
— Сейчас, — ответил Исаев. — Меня действительно зашатало.
И вдруг с мучительной ясностью он ощутил свою расплющенную, козявочью крошечность, ибо понял, что в этом совершенно новом для него городе — с махиной Совнаркома, с гостиницей «Москва», с «Метрополем», ставшим отелем, а в его годы бывшим вторым (или третьим?) Домом Советов, он — один, совсем один… На третьем этаже «Метрополя» в двухкомнатном номере жил Бухарин (Феликс Эдмундович как-то попросил его, «Севушкой» называл, съездить к «Бухарчику» за отзывами о работах академиков — тот особенно дружил с любимцем Ленина электротехником Рамзиным и Вавиловым; первого арестовали в конце двадцатых, другого — девять лет спустя). Там же, в однокомнатном номере, жил мудрец Уншлихт; впервые Максим Максимович увидел, как трагично изменились глаза зампреда ВЧК в восемнадцатом, после подавления мятежа левых эсеров. Уншлихт тогда тихо, на цыпочках, вышел от Дзержинского: тот никого не принимал, подал в отставку, заперся у себя в кабинете, который был одновременно совещательной комнатой и спальней (ширма отгораживала его койку); левый эсер Александрович, первый заместитель Дзержинского, старый друг по тюрьмам и ссылке, был объявлен им в розыск и провозглашен «врагом трудового народа»… Каково подписать такое? Всю следующую неделю на Дзержинского было страшно смотреть: щеки запали, черные провалы под глазами, новые морщины у висков и на переносье…
…Я совершенно один в этом незнакомом мне, новом, неизбывно родном, русском городе, повторил себе Исаев; если бы меня вывезли из тюрьмы в Германии — допусти на миг такое, — я бы знал, к кому мне припасть: тот же пастор Шлаг, актер из «Эдема» Вольфганг Нойхарт… Господи, стоит только броситься в толпу, проскочить сквозь проходные дворы Берлина, известные мне как пять пальцев, оторваться от этого «Иванова», и я бы исчез, затаился, принял главное решение в жизни и начал бы его исподволь осуществлять… И в Лондоне я бы нашел Майкла, того славного журналиста, который прилетел с Роумэном в аргентинскую Севилью, и в Штатах — Грегори Спарка или Кристину, и в Берне — господина Олсера, продавца птиц на Блюменштрассе, а к кому мне припасть здесь?! Ведь я даже не знаю адреса Сашеньки и сына! Да и дома ли они?! Этот Иванов хорошо думает, он развалил меня, когда походя заметил, что молчание по поводу семьи показывает, что это — самое затаенно-дорогое в моей жизни… Я на Родине, у своих, но это новые свои, никого из тех, с кем я начинал, нет более, все они «шпионы», все те, кто окружал Дзержинского, — «диверсанты», все те, кто работал с Лениным, — «гестаповцы»… Мне не к кому припасть здесь. И против меня работает огромный аппарат для чего-то такого, о чем я не знаю и не смогу догадаться до той поры, пока они не откроют карты, а откроют они свои карты только в том случае, если заметят, что я хоть в малости дрогнул, потек, перестал быть самим собою…
— Ну, пошли, — повторял Иванов. — После обеда покатаемся по городу, покажу новую Москву, небось интересно?
— Еще бы…
Они двинулись вниз, к Охотному ряду, который перестал быть базарным рядом, а сделался огромной площадью — шумной, в перезвоне трамваев и гудках автомобилей; как много трофейных «БМВ», «хорьхов» и «майбахов», машинально отметил Исаев; и еще очень много людей в царских вицмундирах, такие носили финансисты; он помнил эти мундиры по декабрю семнадцатого, когда участвовал в национализации банков.
— Слушайте, Аркадий Аркадьевич, — спросил Исаев, кивнув на спешивших куда-то чиновников, — а когда ввели эти вицмундиры?
— Недавно, — ответил тот. — Одновременно с переименованием народных комиссариатов в министерства.
— Смысл? Зачем отказались от наркоматов? «Народный комиссариат» — это же символ Революции.
— Не ясно? После победы произошел реальный прорыв России в мировое сообщество. Надо убрать фразеологические барьеры, на Западе, представьте себе, до сих пор плохо понимают, что такое «нарком»… В конечном итоге, какая разница? Что нарком руководит ведомством, что министр — смысл социализма от этого не меняется…
Если бы не менялся смысл, это наверняка предложил бы Ленин, когда мы вырвались в европейское сообщество после договора в Рапалло, сказал себе Исаев.
— Не согласны? — поинтересовался Иванов.
— Вы преподали мне урок: над каждым словом надо думать, у вас умеют каждое слово, словно лыко, ставить в строку…
— Вы поразительно сохранили язык, — задумчиво сказал Иванов. — У вас прекрасный русский, нашим бы нынешним чекистам так говорить, как старая гвардия…
— Вы записываете наш разговор? — спросил Исаев. — Или в этом нет нужды, внесете мои ответы в протокол допроса по памяти?
— Будет вам… Меня-то не считайте монстром, как не стыдно…
— Стыдить меня не стоит, Аркадий Аркадьевич… В камере сижу я, а не вы… Про запись я спросил вот почему: стоит ли реанимировать царские вицмундиры? Ну ладно, отменили «командиров» и вернули «офицеров», лампасы, золотые погоны… Допускаю, в сорок третьем надо было думать о той части страны, которую предстояло освобождать… А там в каждом городе выходили собственные нацистские газеты, которые редактировали наши люди, работала русская полиция, агентура, свои палачи, лютовали свои подразделения СД; надо было продемонстрировать тем, кто прожил в оккупации годы, что мы от комиссаров отступили к прежней России; компромисс; отсюда, как я понимаю, замена института комиссаров на «замполитов»… Но зачем сейчас гражданских чиновников одевать во все царское? Вам сколько лет, Аркадий Аркадьевич?