Война в Халкидиках неотложна, но и мальчишку нельзя оставить!.. Он был невелик для своих лет, но во всём остальном опережал сверстников до чрезвычайности. Гелланика научила его буквам и счёту; его высокий голос был чист, а слух безупречен; солдаты в гвардии и даже в армейских казармах, к которым он убегал едва не каждый день, обучили его своей крестьянской речи… Чему еще — об от этом можно было только гадать… Ну а чему он успел научиться у матери, об этом лучше было и вовсе не думать.
Когда македонские цари уходили на войну, они берегли спину; это было у них в крови. На западе иллирийцы были покорены в первые годы его правления. Теперь он собирался заняться востоком. Но оставались старые опасности, свойственные всем племенным царствам: заговоры в собственном доме и кровная вражда соседей. Если, уходя на войну, он заберёт мальчика у Олимпии и назначит ему воспитателем кого-нибудь из своих мужчин, — наверняка придётся иметь дело и с тем и с другим…
Филипп всегда гордился тем, что умеет увидеть, где можно обойти противника без боя. Подумав, что утро вечера мудренее, он заснул с нерешённой проблемой, а проснулся с мыслью о Леониде.
Это был дядя Олимпии — но ещё больший эллин, чем сам Филипп. В молодости, увлекшись скорее самой Грецией, чем её идеями, он поехал на юг; прежде всего в Афины. Там он приобрёл чистую аттическую речь, изучил ораторское искусство; и занимался в разных философских школах достаточно долго, чтобы решить, что все они способны лишь подорвать здоровые традиции и помешать поискам здравого смысла. Как это вполне естественно для человека с его происхождением, он приобрёл там друзей среди аристократов, среди потомственных олигархов, которые часто вспоминали добрые старые времена, оплакивали их и — как их предки во время Великой Войны — восхищались обычаями Спарты. Естественно, что оттуда Леонид поехал в Спарту. Но к этому времени он уже привык к возвышенным и роскошным развлечениям Афин: к драматическим фестивалям; к музыкальным конкурсам; к священным процессиям, обставленным как великолепные представления; к вечерним клубам, где за ужином сочинялись стихи, где состязались в остротах… Лакедемон показался ему безнадёжно провинциальным. Леонид был князем у себя в Эпире, был глубоко привязан к своей земле и своим обычаям, — расовое господство спартиатов над илотами было ему чуждо и противно. А фамильярная откровенность спартиатов друг с другом — и с ним тоже — произвела на него впечатление грубой невоспитанности. Здесь тоже величие было в прошлом, как и в Афинах. Словно старый пёс, побитый молодым, — который зубы ещё скалит, но держится подальше, — Спарта была уже не та, с тех пор как фиванцы подходили к её стенам. Меновая торговля отошла в прошлое, появились деньги, и стали цениться как везде; богатые скупили громадные земельные участки, бедные не могли больше вносить свою долю за общественную трапезу за общим столом и опускались до уровня нахлебников, — а вместе с гордостью теряли и отвагу свою… Но в одном отношении они остались такими же, как прежде. Они ещё не разучились воспитывать дисциплинированных мальчиков — смелых, закаленных и уважительных, — которые делали, что им скажут, сразу же и не спрашивая зачем; вставали при появлении старших; и никогда не заговаривали первыми, пока к ним не обратятся. Аттическая культура и спартанские обычаи, — думал он, но дороге домой, — если соединить их в податливой душе юноши — это даст совершенного человека.
Вернувшись в Эпир, он стал ещё более влиятелен: теперь не только его ранг уважали, но и восхищались эрудицией, привезенной из дальних странствий. К его мнению продолжали прислушиваться и тогда, когда все его знания давно уже устарели. Царь Филипп, имевший своих агентов во всех греческих городах, знал больше. Однако, поговорив с Леонидом, он обнаружил, что его собственный греческий звучит слишком по-беотийски; а у Леонида в безупречную аттическую речь совершенно естественно вплетались и эллинские афоризмы. «Ничего сверх меры», «Хорошее начало — половина дела», «Честь женщины в том, чтобы о ней не говорили ни плохого, ни хорошего»…
Здесь был отличный компромисс. С одной стороны, он окажет честь родне Олимпии. А с другой — Леонид, страстный поборник порядка обожающий поучать, вынудит ее вести себя, как подобает высокородной даме; да и самому Филиппу не помешает его придирчивый взгляд… С Леонидом ей будет труднее совать нос не в свое дело, чем с самим Филиппом!.. И для мальчишки он подберет подходящих учителей через своих друзей-гостеприимцев, — у самого царя не было времени на это, — таких учителей, насчет которых можно не сомневаться в отношении политики и морали… Они обменялись письмами… И Филипп уехал со спокойной душой, распорядившись, чтобы Леониду был оказан приём как почётному гостю.
В тот день, когда Леонид должен был появиться, Гелланика достала самую лучшую одежду Александра и послала своего раба приготовить ему ванну. Когда она тёрла его мочалкой, вошла Клеопатра. Это была теперь плотная, приземистая девчушка, с рыжими волосами матери и коренастым сложением Филиппа. Она часто горевала из-за того, что мама любит Александра больше, чем её, и подругому, — а когда горевала, всегда ела что-нибудь, ради утешения.
— Ты теперь уже школьник… — сказала она. — Теперь тебе нельзя в женские комнаты!..
Когда он видел, что ей плохо, он всегда утешал её: развлекал, веселил или давал что-нибудь. Но когда она начинала напоминать ему, что она женщина — и поэтому ближе к маме, — тут он её ненавидел.
— Я буду заходить, когда хочу. Кто это, по-твоему, меня не пустит?
— Твой учитель…
Она начала приплясывать вокруг ванны и распевать: «Твой учитель, твой учитель!..» Он выскочил, залив пол водой, схватил её и закинул в ванну, во всей одежде. Гелланика уложила его поперёк колена, мокрого, и отлупила своей сандалией. Клеопатра стала дразниться — тогда и ей досталось тоже; она с рёвом кинулась бежать, но служанка поймала её, раздела и завернула в полотенце.
Александр не плакал. Он очень хорошо понимал, почему приезжает его двоюродный дед. Ему не надо было объяснять, что если он не станет слушаться этого человека — мать его проиграет какую-то битву в своей войне; не надо было объяснять, что тогда следующая битва будет вестись за него. В душе его уже были шрамы от таких битв. Когда возникала угроза новой — шрамы эти болели, как старые раны перед дождём.
Гелланика начала расчёсывать ему спутанные волосы — он стиснул зубы. Он легко мог заплакать, услышав старую военную песню, где друзья, поклявшись, умирали вместе; или нежную мелодию флейты… Он плакал полдня, когда заболел и умер его любимый пёс… Он уже знал, что значит оплакивать павшего, — всё своё сердце выплакал по Агию, когда тот погиб… Но плакать из-за собственных ран — за это Геракл отказался бы от него. Такое условие давно уже входило в их тайный договор.
Но вот он выкупан, причёсан, наряжен, — его отвели в Зал Персея, где Олимпия с гостем сидели в почётных креслах. Мальчик ожидал увидеть старого учёного, но это оказался мужчина лет сорока с небольшим — чёрная борода едва тронута проседью, — похожий на генерала, который, правда, оставил службу, но готов хоть завтра вернуться в строй. Мальчик много чего знал об офицерах, в основном от их подчинённых. Но друзья хранили его секреты, — он их секретов тоже не выдавал.
Леонид был сердечен, поцеловал его в обе щеки, крепко взял за плечи, сказал, что уверен — он не посрамит своих предков… Александр учтиво всему этому подчинился. По его понятиям, он должен был это вытерпеть, как солдат на параде. Леонид и не надеялся, что спартанская подготовка начнётся так легко и гладко. Мальчик хоть и слишком красив, чтобы можно было оставлять его без надзора, — это рискованно, — но на вид здоровый и бодрый; и нет сомнений — очень толковый, так что учиться сможет отлично.
— Ты вырастила замечательного ребёнка, Олимпия. Судя по этой одежде, ты очень внимательна к нему… Но ведь это же всё для младенца, надо одеть его как большого.
Александр посмотрел на маму, которая своими руками вышивала его тунику из мягкой вычесанной шерсти. Она сидела очень прямо. Чуть-чуть кивнула ему и отвела глаза.
Леонид расположился во дворце, в отведенных ему покоях. Переговоры о подходящих учителях займут достаточно много времени: абы кого приглашать просто нельзя, а у достаточно видных людей собственные школы — их так сразу не бросишь… К некоторым надо будет еще присмотреться на предмет опасных мыслей… Но сам он должен начинать немедля: он видел, что давно уже пора.
Вышколенный вид оказался обманчивым. Мальчишка делал, что хотел. Поднимался с петухами или вовсе не спал дома; мотался с другими мальчишками, или даже со взрослыми, неизвестно где… Надо было признать, что несмотря на жуткую избалованность он отнюдь не маменькин сынок, — но речь его была просто ужасна. Мало того, что он почти не знал греческого. Но где он научился такому македонскому? Можно подумать, его зачали под стенами казармы!