Первым делом старшина явился на доклад к командиру полка. Полкан сильно удивился, узнав, что у него, оказывается, есть рота связи. И сразу же назначил нам наряд.
– Блин, – плачется по этому поводу Тренчик, – надо было уходить, пока про нас не знали. Теперь еще и нарядами задрочат.
Тут он прав. В день приезда нас поставили на довольствие, а потом попросту забыли. На разводы мы не выходили, и из жизни полка наша рота выпала. Никому не было дела до восьмерых солдат, которых избивают на втором этаже красной кирпичной казармы в городе Моздок-7. Мы запросто могли сбежать, и нас никто бы не хватился. Нас могли убить в этом полку, утащить ночью в Чечню или полностью вырезать в казарме – такое уже случалось, и никто не начал бы нас искать, не поинтересовался бы, где рота связи, не сообщил бы родным.
Я теперь почти все время дневальный. Разведка не хочет менять нас в наряде, и мы уже вторую неделю меняем сами себя, заступаем через день.
Вот и сейчас я стою около тумбочки и наблюдаю, как Витька моет пол. Когда он дойдет до колонны с выщерблиной, это будет как раз середина коридора, и мы с ним поменяемся местами – он встанет возле тумбочки, а я буду мыть пол.
В расположении пьет разведка. Раньше, если я дневалил и нельзя было свалить из казармы, я старался уйти от пьяных разведчиков в сортир. Садился на узкий неудобный подоконник и часами глядел на взлетку. Время от времени меня вызывали в расположение, били, я возвращался в туалет и снова садился на подоконник. Я мог просидеть так всю ночь. Когда слышал в коридоре шаги, запирался в кабинке – думал, что меня не найдут. Бывало, что и правда не находили. А если находили, то били прямо там, на очке. Один раз я решил не открывать дверь, тогда Боксер принес автомат, зарядил его холостым патроном, загнал в ствол шомпол и выстрелил сквозь дверцу кабинки над моей головой. Шомпол вошел в стену почти наполовину, и после того, как меня избили, мне пришлось его вытаскивать.
Но теперь я больше не прячусь в туалете. Я уже давно привык к звездюлям и знаю: если захотят избить, все равно изобьют, где бы я ни находился, в сортире или на соседней койке.
– Дневальный! – кричат из расположения.
Я срываюсь с места и бегу на крик.
Утром в казарму приходит Чак. Он сегодня дежурный по полку. Повезло, блин…
Когда я выхожу из оружейки, Чак держит за грудки Зеликмана и методично, словно маятник, бьет его спиной о стену. Зюзик преданно смотрит Чаку прямо в глаза, голова болтается, как у болванчика, кепка соскочила на пол.
– Чё у тебя за бардак такой в расположении, дежурный? – спрашивает он меня. – Почему дневальный спит на тумбочке, а? Не слышу!
Витька постоянно засыпает, склонившись на тумбочку; у нас – Тренчика, Андрюхи и меня – выработалось какое-то шестое чувство: мы успеваем продрать глаза, едва начальство ставит ногу на нижнюю ступеньку лестницы, и бодро орем ему в лицо, что «в отсутствие его не случилось ничего». У Витьки же такого инстинкта нет, и он просыпается только от удара.
Чак будит его, саданув под ребра, и, пока ошалелый Витька соображает, что к чему, ударяет ногой в пах. И так каждый день, раз за разом.
– Чего ж он все по яйцам да по яйцам, сука! – плачет потом Зюзик. От боли его лицо краснеет, он не может дышать и глотает воздух, как рыба. – Вот возьму и повешусь и напишу записку, что это он виноват! Гад! Когда ж это кончится-то, а?
Нам всем не хватает сна, мы спим урывками – в шишиге, ночью в наряде или в каморке под лестницей, если нам удается забраться туда незаметно и разведка нас не находит. Витьке хуже всех: он вообще не создан для армии, такой маленький, хилый, беззащитный. Недосып действует на него губительно – теперь он засыпает, стоя около тумбочки, и Чак все время бьет его в пах. Это стало уже своеобразным ритуалом.
– Пойдем со мной, дежурный, – говорит Чак и идет в туа лет.
За туалет я спокоен, там все чисто, мы с Витькой всю ночь очки пидарасили, так что мне ничего не грозит. И вправду, Чак остается доволен осмотром сортира. «Ну, сейчас он уйдет», – думаю я, но Чак неожиданно заворачивает в бытовку. Там на гладильной доске стоит маленький магнитофон-мыльница и лежит оставленная кем-то из разведки игрушка типа «Тетрис», они очень популярны у нас в полку.
– Что это такое, а? – орет Чак. Его и без того вылупленные глаза становятся совсем бешеными. – Я тебя спрашиваю, дежурный! – Огромной своей ручищей Чак смахивает магнитофон на пол. «Тетрис» он разбивает о мою голову.
Он бушует еще минут двадцать, но в конце концов уходит. Я собираю остатки игрушки. Блин, теперь разведка заставит меня рожать «Тетрис»! Никого не волнует, что Чак дубасил меня ею, как поленом, разбилась-то она об мою башку, значит, и проб лемы мои.
Когда разведка возвращается в казарму после обеда, я говорю им, что приходил Чак.
– Сломал чего-нибудь? – спрашивает меня Тимоха.
– Да, Тимох, он сломал магнитофон и игру… – начинаю бормотать я. – Я не знал, что они там лежат, их кто-то оставил ночью, я не видел кто, я…
– Пидарас! – перебивает меня Тимоха. – Вот пидарас. Жалко, Саня его вчера не завалил!
Тимоха принимает известие на удивление спокойно. Слава Богу, пронесло: где бы я достал здесь «Тетрис»?
В туалете около окна плачет Зюзик. Он стоит, упершись головой в стену, руки зажаты между колен, лицо красное.
– Сука, – сдавленно стонет он, – чё ж он все по яйцам… Сука, сука, сука…
Собственно говоря, дедовщины в нашем полку нет. Дедовщина – это набор правил, своеобразный свод законов, нарушение которого карается телесными наказаниями.
Ну вот, например, походка. Походка зависит от срока службы. Только что призвавшиеся, духи, ходить вообще не должны, они должны «летать» или «шуршать, как электровеники». Черепа или слоны имеют право на более спокойную походку, но все равно их поступь должна выражать смирение. И лишь задембелевшие «ферзи» могут ходить особой шаркающей походкой, какая разрешена только старикам, – неторопливо, цепляя каблуками пол. Если бы в учебке я вздумал так пройтись, то немедленно получил бы хороших тумаков. «Придембелел, что ли, Длинный?» – спросили бы меня и отмудохали по первое число. Засунул бы руки в карманы – тоже получил бы в башню, это привилегия старых. «Дух» вообще должен забыть про карманы. Иначе ему туда насыплют песку и зашьют. Песок натирает пах, и за два дня там образуются гноящиеся язвы.
Получить можно за что угодно. Если «борзый» дух не проявит почтения при разговоре с дедушкой, его изобьют. Если он слишком громко будет разговаривать или пройдет по казарме, гремя каблуками, его изобьют. Если он ляжет на койку днем, его изобьют. Если ему из дома пришлют хорошие резиновые тапочки и он решит пойти в них умыться, его изобьют и отберут тапки. А если же дух вздумает загнуть сапоги, или ходить с расстегнутой верхней пуговицей, или его кепка будет сдвинута на затылок или на ухо, а ремень затянут не слишком сильно, его изобьют так, что он забудет свое имя. Он – душара, чмо болотное, и летать ему положено, пока старые не уволятся.
Но при этом старые ревностно охраняют права своих духов. У каждого уважающего себя деда есть свой личный дух – персональный раб, и бить и наказывать его имеет право только этот дед. Если духа будет напрягать кто-то другой, тот обязан сообщить своему деду. Возникают терки: «Ты напрягаешь его, значит, ты напрягаешь меня…»
Для духа же иметь личного деда тоже очень выгодно. Во-первых, тебя бьет только один человек. Во-вторых, ты всегда можешь пожаловаться ему на притязания со стороны других, и он обязательно восстановит справедливость. Если, например, череп изобьет духа или отберет у него деньги, то этот череп будет избит очень жестоко, – грабить молодых могут только дембеля. Только своему деду дух обязан искать деньги, курево и жратву – на всех остальных он может положить болт. Исключение составляют только деды, более могущественные, чем твой.
В нашем же полку ничего этого нет. Все это – расстегнутые пуговицы, ремень, походка – детский сад. У нас все по-взрослому. Я могу ходить как угодно и в чем угодно, это никого не волнует. У нас бьют совсем по другим причинам. Наши деды уже убивали людей и хоронили своих товарищей, они не верят, что сами выживут на этой войне. Поэтому избиения здесь – норма; все равно все умрут: и те, кто бьет, и те, кого бьют. Так какая тогда разница? Взлетка – вот она, в двух шагах, и трупы по-прежнему привозят десятками. Мы все сдохнем.
Здесь все бьют всех. Дембеля, офицеры, прапора. Напиваются по-черному и метелят молодняк. Полковники – майоров, майоры – лейтенантов, те – солдат. Деды – молодых. Никто ни с кем не говорит по-человечески, только в зубы. Потому что это проще – быстрее и доходчивее. Потому что «все равно вы все передохнете, суки». Потому что дети дома некормленые, потому что в офицерской общаге нищета и безнадега, потому что до дембеля еще три месяца, потому что каждый второй контужен. Потому что Родина заставляет убивать людей – своих людей, которые говорят по-русски, а им надо стрелять в голову, чтоб мозги разлетались по стенам, и давить танками, и рвать на части. Потому что эти люди хотят убить тебя. Потому что солдаты твои только вчера приехали из учебки, а сегодня валяются на взлетке кусками обгорелого мяса, и мухи откладывают личинки в их открытые глаза, а от роты за сутки осталось меньше трети, и, даст Бог, ты тоже там будешь. Потому что все знают только одно: напейся и убивай всех, всех, всех! Потому что солдат – это чмо вонючее, а дух вообще не имеет права жить, бить его – одолжение ему сделать. «Узнаете у меня, что такое война, суки! В грызло каждому, чтоб жизнь малиной не казалась, и благодарите мамку, что она вас на полгода позже родила, а то сдохли бы уже все давно!»