Что касается Константина Воробьева, то с ним, я думаю, все давно и непоколебимо ясно. Здесь — стопроцентное попадание. Воробьев — яркий, самобытный художник, осиянно прочертивший апогей российского литературного небосклона и оставивший на нем непреходящий след памяти о себе.
Говоря же о присуждении столь общественно значимой премии лично мне, должен признаться, что это событие явилось для меня волнующей неожиданностью. Хотя еще в прошлом году я приятно удивился статье А. Солженицына в «Новом мире». В июльской книжке этого журнала Александр Исаевич без видимых юбилейных причин, действительно вдруг, как-то неожиданно для меня обратился к моему творчеству. Он глубоко и обстоятельно проанализировал почти все мои публикации — от первых рассказов шестидесятых годов до изданий последнего времени. Уже тогда меня удивила эта большая, трудоемкая литературоведческая работа именитого писателя, не располагающего праздным временем для таких доскональных читок. Тем не менее Александр Исаевич с профессиональным пристрастием, будто старательный дятел, простучал, прослушал весь мой сорокалетний творческий прирост, строго определяя его ценность, помечая не выдержавший испытания временем сухостой…
Я предельно благодарен Александру Исаевичу.
— Покойный Константин Воробьев и вы начали свой литературный путь, в отличие от иных сверстников, не с произведений о войне. Только ли дело в том, что к главным своим произведениям вы хотели приступать уже состоявшимися, опытными художниками?
— Не знаю, как сложилось у Константина Воробьева, но в моей творческой хронологии тема войны не является изначальной. Да и литературой я начал заниматься не сразу. А сперва, с едва зажившими ранами, не позволявшими мне заниматься непосредственно физическим трудом, я стал газетчиком. Послевоенная разруха, особенно неустроенность села, оставшегося без павших на войне пахарей и угнанных на фронт тракторов, начинавшего свое возрождение с первых борозд, порой проделанных женскими упряжками,— все это и стало повседневной тематикой моего пера. Многостранствующая профессия, ее непременная связь с жизнью, изобиловавшей острейшими проблемами, долго не отпускала меня на вольные литературные хлеба, чтобы вплотную засесть за тему войны. Об этом свидетельствуют мои первые, теперь уже достаточно широко известные произведения: «Шуба», «За долами, за лесами…», «Потрава», «В чистом поле, за проселком…», «Пятый день осенней выставки», «Шумит луговая овсяница…» и многие другие рассказы о послевоенной деревне.
Военная же тема как бы вкраплялась в этот основной сельский перечень… Тем более что между деревенской и военной прозой легко прослеживается логическая связь. Давно замечено, что в моих военных произведениях нет описания непосредственных баталий. Например, повесть «Усвятские шлемоносцы» обошлась без единого выстрела. Нет никакой пальбы, кроме салюта, ни в «Красном вине победы», ни в «Шопене…», ни в «Переправе». Объясняется это тем, что главный герой этих произведений — все тот же крестьянин, для которого война стала как бы продолжением его привычной деревенской работы. Ведь на фронте не всяк день стреляли, бегали в атаку, зато ежедневно, ежечасно работали, а еще точнее сказать — чертоломили: копали траншеи, блиндажи, укрытия для машин и боеприпасов, валили лес, разделывали и таскали бревна, наводили переправы, гатили топи. А еще привычно мокли в непогоду, мерзли на леденящем ветру, перемогались в промокших валенках, а нередко и тоже привычно голодали, погрызывая из рукава завалящий сухарь или замурзанный комок брикетной каши, иногда выдававшейся сырьем в качестве НЗ.
Рядовой Копешкин, центральный персонаж «Красного вина Победы», на передовой и вовсе не испытывал каких-либо перемен в своем существовании, в роте он числился ездовым, все время пребывал при лошадях: заготавливал для них корм, в летнее время выпасал в каком-либо затишке, куда не залетали вражеские пули, чинил сбрую, смазывал пушечным солидолом колесные втулки своей пароконки. За эту привычную крестьянскую работу он, конечно, не получал наград и даже устных благодарностей.
Не имел никаких регалий и рядовой Товарняков из рассказа «Переправа», проехавший на верблюде от Сталинграда до польских земель. Сам командующий фронтом Рокоссовский удивлялся: «Что же ты — сталинградец, а наград не вижу? С пустой грудью вступаешь в Европу… Или воевал плохо?» — «Так ведь… в обозе я… Какие награды?»
Уходившие на фронт мужики из деревни Усвяты и вовсе никогда оружия в руках не держали. У деда Селивана, ветерана еще той мировой войны, они опасливо допытывались, как он убил своего первого немца: «Ну и как ты его? Человек ведь… Ужли не страшно было?»
Для всякого крестьянина — война всегда не ко времени: кто ожидал рождения первенца, кто рассчитывал дорубить амбарушку: «Два венца осталось», а кто не успел припасти сенца на зиму: «Что бы ей, окаянной, повременить недельку-другую».
Пафосом моей военной прозы неизменно являлись мирные устремления сельского труженика, а потому эти произведения всегда органично входили в деревенскую тематику.
Миролюбивые чаяния русского народа актуальны и теперь.
— Еще лет десять назад, когда мы уже прочитали сотни талантливых и правдивых произведений о минувшей войне, честных мемуаров и исторических исследований, казалось, что создана своеобразная многотомная энциклопедия Великой Отечественной, что мы знаем полную картину войны. Но нынче порой раздаются голоса, что сказанное о войне — далеко не вся правда, что многие события войны еще не очищены от пропагандистской лжи, конъюнктуры. На ваш взгляд, справедливы ли эти сомнения?
— Я тоже все больше убеждаюсь, что сказанное о войне — далеко не все правда. Моя фронтовая память не всегда находит адекватное подтверждение в военных мемуарах. Вот листаю страницы книги «Войны несчитаные версты», написанной известным представителем Ставки генерал-лейтенантом К. Ф.Телегиным (М.: Воениздат, 1988). Книга в общем-то и неплохая, но иногда автора одолевает лакировочный политзуд, подрывающий доверие к написанному. На странице 198 читаем такой вот феерический закидон, будто «каждый воин не только знал, но и видел сам, многократно убеждался, что в случае ранения его не оставят в беде, быстро вынесут с поля боя, немедленно окажут квалифицированную помощь и сделают все, чтобы поставить на ноги, и если только возможно, вернут в боевой строй. Эти требования, отражающие высокий гуманизм нашего социалистического строя, выполнялись неукоснительно, как бы ни складывалась обстановка, какие преграды ни пришлось бы преодолевать».
Бывшие фронтовики со смущением внемлют такой «правде» о войне, где желаемое выдается за действительность. Так уж каждого бойца выносили с поля боя? А если пуля настигла его во время атаки перед самыми вражескими окопами? А потом атака эта захлебнулась и штурмующие откатились вспять? Или если ранит при форсировании водного рубежа на утлом плотике? Или во вспыхнувшем костром подбитом танке? Да мало ли возникало ситуаций, когда раненого, неспособного передвигаться самостоятельно, невозможно было ни отыскать, ни вынести.
Что же касается немедленной квалифицированной помощи, то не представляю, как можно в полевых условиях, в хлопающей на ветру палатке или струящемся песком от близких взрывов блиндаже «квалифицированно» копаться в полости живота под чадящей гильзой. И как можно поставить на ноги солдата, которому во избежание гангрены, долго не мудрствуя, ножовкой отпиливали раздробленную стопу?..
В связи же с провозглашенным автором «высоким социалистическим гуманизмом» на поле боя вспоминается все тот же заднепровский плацдарм, на котором мы оказались тогда с Александром Солженицыным. Позади нашей противотанковой батареи до самого схваченного льдом Днепра простиралась обширная голая луговина. Она была густо усыпана трупами наших пехотинцев, некогда штурмовавших днепровское побережье. С приходом зимы их запорошило снегом, и среди белой пелены проступали то носок валенка, то ком заплечного мешка, то окоченевшая рука со скрюченными пальцами. Между трупов живые солдаты с передовой протоптали тропинки к тыловым службам, укрывшимся под береговым обрывом, по ним ходили получать обед с полевых кухонь, по ним же наведывались «на передок» и всякого рода политработники с бланками «боевых листков» и армейскими газетками в планшетах. А те, павшие, продолжали оставаться неприбранными, постепенно обращаясь в прах и безвестность. Их забыла пехотная дивизия, спешно ушедшая за Днепр на переформирование и пополнение. Сменившая ее часть не спешила убирать трупы, считая их не своими, не числящимися в их списочном составе. Так пролежали они до тех пор, пока не вытаяли из-под снега, а над ними не зазвенели жаворонки. Потом нашу батарею перебросили поближе к Рогачеву, на реку Друть, и я не знаю, чем закончилось это проявление «высокого гуманизма». Скорее всего, эти останки пришлось потом убирать местным жителям — женщинам и старикам, готовившим землю под хозяйственное пользование.