Рудой проводил сослуживца долгим взглядом. «Неужели его, такого, хотели «вовлечь» в партию?»
Ощущение чего-то липкого, к чему невзначай прикоснулся, не проходило. Встреча насторожила. Мелькали порой лица с определенно знакомыми чертами — в Павлополе прослужил без малого десяток лет — но теперь уже он ни с кем не останавливался и не разговаривал.
Возле полиции толпились люди. «Не обманул Лахно. Идет набор».
— На службу? — спросил Рудой у одного из тех, кто, покуривая, подпирал стену.
— На службу.
— А кого принимают?
— Кто совесть потерял.
Рудой изучающе посмотрел на говорившего.
— Чего смотришь? Иди записывайся.
— А ты? — спросил Рудой.
— То мое дело.
— Ну так и меня не посылай. — А сам вдруг подумал, что было бы вовсе не дурно затесаться в полицию и уже там, в самом, так сказать, логове...
— Паспорт есть? — спросил молодой полицай, когда Рудой протиснулся к самому крыльцу.
— Еще не получил.
— Проваливай. Следующий. Без паспортов — нужники убирать, а не в полиции служить. Принимаются самые благонадежные.
Рудой постарался как можно поскорее выбраться из толпы. Паспорт у него с адовой метой.
Вспомнил Семена Бойко. На днях тот хвалился: получил новенький паспорт. Он на хорошем счету у квартального, вне подозрений властей. Что же касается моральной стороны, так Рудой все берет на себя. Ни капли позора не упадет на голову Семена, его жены, детей, внуков и правнуков. Семен сослужит важную службу общему делу, а когда придет победа, люди не забудут его.
— Знаешь что, Костя... — Бойко в волнении поднялся со скрипучей скамьи. — Думал, ты шутишь, а выходит — нет. Эти сказки расскажи лучше грудным детям. Ты, наверное, много разных романов читал, а мне не пришлось. Может, в книжках что-нибудь похожее и пишут, но мне это предложение не подходит. Ты хоть и был какой-то там начальник надо мной, но то время ушло. Теперь каждый себе командир.
Рудой смотрел на строгие лица конюхов. Сейчас он откроется им, скажет, зачем прибыл. Не окруженец он, не залетный гость, а представитель командования. Он и теперь «начальничек» над теми, кто не потерял совести, кто хранит в сердце долг воина. Все они отныне не просто конюхи, а бойцы. Да, да, бойцы антифашистской боевой организации.
Он не сказал этого.
— Семен, — сказал он, — если обиделся, извини за это предложение. Только я думал, что мы друзья и можем обо всем говорить прямо. За помощь благодарю. Если бы не ты, туго пришлось бы мне поначалу.
— Не будем вспоминать, — уже миролюбиво ответил Бойко, опускаясь на скамейку. — И не обижайся на меня. Ты понял, что предлагаешь? Идти в полицию сознательно. Да я скорее повешусь, нежели переступлю порог полиции. Чтобы все соседи на меня смотрели как на врага? Ты об этом подумал?
Бойко скрутил толстую козью ножку, всыпал в ее раструб махорку и густо задымил, будто пытался скрыться от товарищей. Рудой тем временем рассказывал, что довелось ему увидеть сегодня у дверей полиции.
— Встретил, между прочим, Лахно.
— Лахно? Видел и я Лахно, — вставил Бойко. — Ему доверять нельзя. Хотя, может, и он маскируется, может, он тоже с каким-то заданием прибыл к нам?
— А кто еще прибыл с заданием? — спросил Рудой.
— Ты прибыл, кто же еще, — озорно выпалил Бойко.
От Рудого не ускользнуло, как ухмыльнулся в кулак Сидорин и заерзал Ларкин.
Незабываемая то была минута! Рудой негромко, но отчетливо скомандовал:
— Товарищи командиры!
Все встали и замерли в стойке «смирно». По-уставному полусогнул пальцы Сидорин; Ларкин по привычке ухватил пальцами швы потрепанных солдатских галифе; Бойко, этот гигант и увалень, как бы засветился, услышав такую удивительную здесь команду. Да и сам Рудой почувствовал, как холодок пробирается по спине, как сердце готово выскочить от полноты чувств.
— Вольно, товарищи!
Никто не садился. Рудой сказал: — Садитесь!
Все снова опустились на скамейку. Но это уже были не те конюхи, которых только что подняла команда Рудого. Это уже был отряд. Маленький, невооруженный, но все же отряд командиров Красной Армии. Всем стало ясно, в чьих руках сейчас власть, и никто не пожелал уходить из-под этой власти, так как это была власть родной армии, но которой они так стосковались. И никому — ни Бойко, ни Сидорину, ни Ларкину — не показалось теперь странным поведение Рудого в стенах конюшни. Он даже уловил некий восторг на их лицах и про себя пожалел, что так поздно открылся этим ребятам, хотя он вовсе и не открылся им, а они сами «открыли» его.
— Что же, Семен? — спросил Рудой, когда торжественность минуты прошла — Что скажешь?
По коричневым щекам старшины текли слезы. Рудой не чувствовал жалости к товарищу, которому приказывал надеть позорную личину полицая. Напротив, он с явным недовольством смотрел на Бойко и думал, что, видимо, мало каши съел парень, мало горя хлебнул на войне, если в эту минуту проливает слезы.
— Знаешь что, Константин Васильевич, — сказал Сидорин, — разреши-ка мне... Пойду я в полицию. Семен — человек семейный, а я одинок. Если что случится, все один я. К тому же меня в Павлополе никто не знает, человек я здесь новый. И паспорт вот.
— Ну что ж, — помолчав, согласился Рудой, — пусть так. Одному из нас надо служить в полиции. Не теряй времени, Сергей, самый нынче разгар набора. Только не очень нашего брата прижимай. Коли доведется в зубы, так без особого восторга. Лапка у тебя — будь здоров.
Бойко встал и неловко сгреб слезы ладонью.
— Костя... — проговорил он — Ты... того...
— Отставить.
Суровая зима была в том году.
Днем небо тяжко провисало над городом, а ночью, когда крепчал мороз, оно, ярко светясь звездами, как бы отлетало от земли в ледяную стынь космоса.
Замело снегами окрестные села Черновку и Гдановку, Мамыкино и Чертки, Балашовку и Макарово. Всегда веселая и незлобивая речушка с отнюдь не ласковым названием — Волчья — стала свинцовой и вьюжной. Под стать ей Самара, Орель, Сура, Чутка. Текут холодные воды павлопольских речек под толщей зеленоватого льда прямо в Днепр. Уже оделись в ледовый панцирь днепровские берега, и только на середине реки зыбкие озерца колышутся, не сдаются морозу. От Мандрыки до Чечеля — как в пустыне. Домов много, а всюду одиночество; окаянный ветер свистит в прибрежных вербах и тополях, пляшет на омертвевшем Пионерском острове, которому оккупанты вернули его прежнее и давно стертое название — Богодуховский. Некогда, говорят, местный помещик Богодухов владел просторами этого днепровского плеса.
В девяноста километрах от Павлополя, у Днепра, выше железнодорожного моста с осиротевшими быками и рухнувшими фермами, — сизые очертания заводов. Когда-то их трубы постоянно дымили, а доменные и мартеновские печи что ни час зажигали факелы плавок, озаряя край неба над городом багровыми сполохами.
Не светят огни и на проспекте Карла Маркса, прежде самой людной магистрали. Морозный декабрь вслед за вражескими войсками люто сковал областной город Днепровск, оставшийся без света и искристых зимних радостей.
Канун Нового года.
Кого только не веселил прежде его приход! В витринах красовались разукрашенные елки, сияя золотом и серебром игрушек. Хлопушки, снегурочки, деды-морозы, разноцветные флажки...
Ныне город-гигант, сверкавший некогда металлургическим и рудным самоцветами в российской короне, а затем сотрясавший ту корону революционными громами, повидавший на своих улицах и Шкуро, и Махно, и Григорьева, и Деникина, и Петлюру, и австро-германцев, и иных врагов свободы — этот город теперь словно устал от борьбы, свалился на берегу и уснул тяжким сном.
Веселятся иноземцы.
Из Гамбурга и Аахена, Берлина и Мюнхена, Киля и Нюрнберга переместились они сюда на зимние квартиры. Зельцнер постарался, чтобы все в этом городе напоминало милую Германию. Елку подарили человечеству немцы. Украсив пиршества древних германцев, она затмила и русскую березу, и ракитовый куст, и даже языческий дуб. А кто подарил миру Санта Клауса, доброго малого, предпочитающего влезать через дымовую трубу с мешком добрых подарков?
Пахло Нибелунгами, самим богом Вотаном, осенившим железной дланью германское воинство. В передней тоже тянуло домашними запахами Дрездена или Мюнхена: ветчиной, свежим пивом (здесь уже пущен пивной завод).
— Фон Метцгер! — представил Зельцнер гостям дородного, розовощекого мужчину в полувоенной одежде. — Акционерное общество «Стальверке», основной капитал — сто тысяч марок. Число пайщиков ограничено.
Генерал-комиссар любит пошутить. Крупный работник партии — штандартенфюрер! — он слывет и смелым человеком. В двух соседних областях его имя хорошо знали. Зельцнер!