— Очень приятно находиться среди друзей, — Расскин переглянулся с Репниным и наполнил себе и соседям рюмки. — Я не сомневаюсь, что в Финляндии много друзей нашей страны, и предлагаю тост за дружбу!
Финны поддержали тост.
— Из-за одной русской водки я готов всегда дружить с вами, — пошутил Экхольм.
— Что же вам мешает?
— С тех пор как у нас отменен сухой закон, помехи устранены, — в том же шутливом тоне ответил Экхольм. — Всегда и всему предпочитаю вашу водку.
— Ну, тогда повторим!
Экхольм прислушался. Ему почудился мерный тикающий звук. Он поставил рюмку на стол и покосился на старые настенные часы. Часы зашипели и пробили: «Раз, два…» «Восемь, ровно восемь, — насчитал Экхольм. — Столько же и на часах в трубе. Есть ли там стрелки? Впрочем, какая разница — есть там стрелки или нет…»
Он рассеянно заговорил о климате Ханко.
— Летом здесь будет замечательно, — сказал Расскин, отвечая на вопрос, нравится ли ему полуостров. — Я люблю северное лето.
— Северное лето привлекает сюда людей из дальних стран. Тут отдыхал весь дипломатический корпус.
— И как будто даже представитель Японии? — спросил Репнин, сидевший между Экхольмом и Халапохья. — Меня, признаться, удивила токийская газета, найденная в одной из пустых дач. Откуда она сюда попала?
Халапохья ломаным русским языком лениво произнес:
— Азиаты любят Балтийское море.
— Особенно морские атташе, — вставил Репнин. — Скажите, пожалуйста, — я не знаю финского языка и потому не смог прочитать надписи, — что это за обелиск на берегу бухты?
— Памятник погибшим немецким солдатам, господин лейтенант, — внушительно ответил Экхольм.
— Вы имеете в виду десант фон дер Гольца?
Экхольм подтвердил:
— Обелиск поставлен в честь десанта в тысяча девятьсот восемнадцатом году.
— Но ведь это были войска оккупантов?
Экхольм насмешливо посмотрел на собеседника.
— Воинская честь независима от политики, лейтенант. Я могу привести убедительный для вас пример. Эту дачу вместе с вашим покорным слугой в январе хотел сжечь советский летчик. А мы похоронили вашего летчика с почестями. При оружии. Хотя он наш враг. — Довольный своим ответом, Экхольм предложил выпить за русского героя.
* * *
На веранде дежурили Думичев и Богданов.
Богданов уселся на деревянную балюстраду. Он тоскливо смотрел на покрытый льдами залив, на пустынную гавань.
О чем может думать матрос на чужбине? Конечно, о девушке. Вот и комиссар спрашивал, есть ли у него невеста. А невестой Любу еще никто не называл. Да и сам он стеснялся: девочка она против него, вроде сестренки… Первый раз, когда танцевать пошли, всех насмешил: связался черт с младенцем. Руки держал не на талии, а почти на плечах и смотрел куда-то в сторону, будто боялся смотреть на девушку сверху вниз. До войны они встречались редко, только когда Богданова отпускали с курсов киномехаников. Потом он ушел на фронт. Всю зиму переписывались. Вернее, писала Люба, а он ее писем не получал. Письма, все разом, принес в госпиталь его тезка и дружок по лыжному отряду — тоже Богданов и тоже Александр. Тому вручили письма по ошибке. Вот с этих писем все и началось. Люба спрашивала: почему не пишет? Не ранен ли?.. Потом рассказывала о себе. Про то, что поступила на курсы медсестер. Про то, что хочет, очень хочет попасть на фронт… На фронт ее не пустили… Он послал из госпиталя записку, и Люба тут же пришла. Разлука сблизила их больше всех довоенных встреч. Не спросясь Любы, он написал матери, что у него есть невеста. Только не назвал ее. И Любе ничего не сказал… Не хватило духу сказать, даже перед новой и, как он думал, долгой разлукой. Он решил, что на Ханко — это все равно, что на фронт. А комиссар говорит — семьями надо обзаводиться. Пошутил или нет? Приехать, конечно, Люба сможет, похоже, что откроют сообщение с Ленинградом. Только специальности у нее нет, что же она тут будет делать? Может быть, в госпиталь возьмут?..
У Думичева были свои заботы. Он пытался разговориться с рыжеватым денщиком капитана Халапохья. Финн выглядел старше Думичева, а ростом был выше на голову. По всему видно — бедняк. Какой-нибудь помещичий батрак. Жмут его финские помещики, как жали русского крестьянина в России до семнадцатого года.
Думичев родился в семнадцатом году. Когда он подрос, то кругом на тысячи верст уже не было не только помещиков, но и кулаков. Однако он хорошо понимал, почему этот парень трепещет в присутствии толсторожего капитана. Ясно: капитан — кулак, денщик — батрак. Следовательно, с денщиком надо поговорить.
Думичев не знал ни одного финского слова, кроме названия трофейного автомата, который висел на груди у Богданова: «Суоми». Он потянул финна за рукав и ткнул пальцем в автомат на груди матроса:
— Суоми?
Финн испуганно отодвинулся.
— Да брось ты, не съем! — рассмеялся Думичев. — Понимаешь?
Финн хлопал рыжими ресницами и молчал.
— Эх ты, голова садовая! Ну! — Думичев пропел: — «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов…» Понял? — крикнул Думичев.
— Да брось ты его уговаривать! — одернул товарища Богданов. — Повидал я их. В плен берешь — тихо, мирно. Отвернешься — он тебе норовит всадить в спину нож.
— Несознательно ты рассуждаешь. А еще моряк! — возмутился Думичев. — Если он тебе нож в спину целит, значит, фашист, кулак, сволочь. А этого застращали. Вот он и боится слово сказать.
— Ему капитан все мозги вышиб.
— Не говори. А наших отцов в старой армии разве не били?
— Так то наши. Наши сами себе волю взяли. А эти…
Думичев отвернулся от Богданова и продолжал свое:
— Эй, камрад! Как тебя там, Суоми? Ну, вива Испания! Понимаешь? У, дьявол несознательный! Ну как же тебе объяснить?
Он перебирал все памятные иностранные слова: «Гренада», «Но пасаран!», «Рот фронт!», «Пассионария»…
— Вспомнил: Антикайнен! Понимаешь, Антикайнен… меня вот — Сергей, Сергей Думичев. Понял? Образца тысяча девятьсот семнадцатого года. А тебя? Антикайнен? — Думичев ткнул финна в грудь.
Финн оглянулся на дверь дачи и тихо сказал:
— Калле Туранен…
— Калле? Дошло, понял! — обрадовался Думичев. — Так ты кто, Калле, батрак или бедняк? Ну, понимаешь? Вот! — Думичев старался изо всех сил, показывая работу землекопа, сгибался в три погибели, изображая впряженную в воз лошадь, ударяя себя по бицепсам, свирепо сжимал кулаки и наконец изобразил что-то вроде приветствия «Рот фронт!».
Финн улыбнулся и тоже показал русскому свои руки и мускулы.
— Я — ты, вот! — разошелся Думичев и протянул финну руку.
Финн хотел ее пожать, но резко отдернул руку.
Распахнулась дверь, на веранду выскочил Халапохья. Финн вытянулся. Халапохья что-то рявкнул и с размаху влепил денщику затрещину.
Богданов спрыгнул с балюстрады, метнулся к капитану.
Думичев схватил Богданова за руки:
— Тихо, матрос!.. Это у них называется — внутренние дела. Нам вмешиваться нельзя.
Халапохья сказал что-то денщику, и тот немедленно исчез.
* * *
Прощальный ужин подходил к концу. Экхольм считал себя специалистом по русским делам. За два десятилетия службы в разведке через его руки прошли сотни людей — от генералов царского двора до всякой мелкой шушеры из политических и уголовных бандитов. Представители новой России были ему непонятны. Они часто ставили Экхольма в тупик. Раздражали их прямолинейность, манера от любезной вежливости переходить к откровенным политическим разговорам. Не будь в камине этой проклятой мины, Экхольм поддержал бы разговор с ними в расчете извлечь что-нибудь полезное. Но выдержка разведчика его покинула. Сказались испытания последних недель, близкая опасность и, наконец, изрядная доза водки. Опьянев, он все чаще оглядывался на камин, отвечал невпопад. Каждый удар старинных часов заставлял его вздрагивать. Экхольм искал глазами Халапохья. Капитан куда-то исчез.
Экхольм встал, чувствуя, как отяжелели ноги. В висках стучало. Казалось, настойчиво и неестественно громко стучат часы. Потеряв над собой контроль, он подошел к камину и прислушался.
Расскин смотрел на его мясистый затылок, к которому то и дело приливала кровь, потом тоже встал и подошел к камину. Репнин за ним.
Выбрав плашку потоньше, Расскин бросил ее в огонь.
— Пора и честь знать, — заторопился Экхольм. — Меня ждет дрезина.
— К чему же спешить, на ночь глядя?
— Старая русская пословица, если я не забыл, гласит: «Дружба дружбой, а служба службой». Кажется, я правильно запомнил?
— Кстати, о дружбе. Вот лейтенант жалуется, что для нашей с вами дружбы на полуострове слишком много мин. Как вы находите?
— Вы все о том же, господин комиссар. — Экхольм развел руками: — Трудно, трудно сдержать стихийные чувства населения.