Ознакомительная версия.
…Сто пятьдесят человек в моей роте было, двадцать пять пулеметов, шесть командиров и медик-лейтенант. Обратно к своим один командир взвода вырвался и трое солдат, со мной – пять. В сорок четвертом под Яссами командовал я отдельной штрафной ротой.
Помимо наших орудий, шесть батарей немецких. Раз попробовали у меня отобрать пушки немецкие, как по уставу лишние. Я говорю: «Не вы мне трофеи дали, я их в бою кровью отбил. И их же снарядами крошить зверей буду». В общем, что-то со мной случилось после непонятных тех баб. И тогда в сорок первом, когда прорывались мы ночью, бежал я по разбитой дороге в лесу, за мной бойцов четверо, бегу, стреляю, а сам думаю:
«До нас, чертей, миллионы людей умирали. Не мы первые, не мы последние. Но кто ж те бабы? Силой иль пряником их заставили? Или как? Может, не виноваты они?..»
Мы ждали своих ребят из поиска.
Никогда не забуду ее лицо, склоненное над рацией, и тот блиндаж начальника штаба дивизиона, озаренный двумя керосиновыми лампами и бурно клокочущим пламенем из раскрытой дверцы железной печки, отчего по блиндажу, чудилось, ходили волны обжитого на короткий срок покоя. Вверху, над накатами, – звезды декабрьской ночи, ни одного выстрела, успокоенность сонного человеческого часа. А здесь, под накатами, лежали мы на нарах, и, засыпая, сквозь дремотную паутинку, я первый встретил разведчиков.
Они вернулись, когда все в блиндаже спали, обогретые печью: вдруг звонко заскрипел снег в траншее, раздался за дверью всполошенный оклик часового, послышались голоса, хлопанье рукавицами.
Когда в блиндаж вместе с морозным паром ввалились, затопали валенками двое рослых разведчиков, с накаленно-багровыми лицами, с заиндевелыми бровями, обдав студеным инеем маскхалатов, когда ввели трех немцев-языков в зимних каскетках с меховыми наушниками, в седых от снега длинных шинелях, когда блиндаж шумно заполнился топотом ног, скрипом мерзлой одежды, дыханием людей, наших и пленных, одинаково прозябших в декабрьских полях, я вдруг увидел, как она, радистка Верочка, будто в оцепеняющем ужасе, встала у своей рации, опираясь рукой на снарядный ящик, увидел, как один из пленных, высокий, показал в заискивающей улыбке молодые зубы, поднял и опустил плечи, как бы желая погреться в тепле, и тут Верочка, кривясь дрогнула лицом, ее волосы мотнулись над сдвинутыми бровями, и, бледнея, она шагнула к пленным, как в обморочной замедленности расстегивая на боку маленькую кобуру трофейного «вальтера».
Немцы закричали заячьими голосами, и тот, высокий, инстинктивно защищаясь, суматошно откачнулся с разъятыми предсмертным страхом глазами.
И она, страдальчески прищурясь, выстрелила и, запрокинув голову, упала на земляной пол блиндажа, стала кататься по земле, истерически, дергаясь, вскрикивая, обеими руками охватив горло, словно в удушье.
До этой ночи мы все безуспешно добивались ее любви.
Тоненькая, сероглазая, она предстала в тот миг перед нами совсем в другом облике, разрушающем прежнее – нечто загадочное в ней, что на войне так влечет мужчину к женщине.
Пленного немца она ранила смертельно. Он умер в госпитале.
Но после того наша общая влюбленность мальчишек сменилась неоткрытым сочувствием и даже жалостью к ней, немыслимо было представить, как можно теперь целовать эту по-детски непорочную Верочку, на наших глазах сделавшую то, что не дано природой женщине.
Никто не знал, что в сорок втором году в окружении под Харьковом она попала в плен, ее изнасиловали трое немецких солдат, надругались над ней – и отпустили, со смехом подарив свободу.
Ненавистью и мщением она утверждала справедливость, а мы, в той священной войне убивавшие с чистой совестью, не могли до конца простить ее за то, что выстрелом в немца она убила в себе слабость, нежность и чистоту, этот идеал женственности, который так нужен был нам тогда.
– Ты говоришь, в жизни все склеишь? Не все, не-ет! Был у меня знакомый реставратор Коля Лошаднин. Мог склеить и волосок курчавый на хвосте у черта, даже скорлупу голубиного яйца соединял, трещинки не обнаружишь, – такие, брат, золотые руки были. А однажды приходит ко мне пьяный, шибко под булдой, прямо в пальто и галошах садится в кухне на табуретку, гляжу: а он чего-то шапкой лысину трет, а сам на пол слезу роняет. «Что, Коля?» – спрашиваю и крепко удивляюсь такой нетрезвости, потому что абсолютно непьющий был, до неприличия. «Не все, товарищ мой сердечный, склеить можно, – отвечает Коля и хлюпает, хлюпает, – развелся я с женой, дубина балбесовая…»
Морячок
Грузовая машина въезжала под низкий туннельно железный мост, врезанный в насыпь на окраине города; а слева вдоль насыпи бежал к этой машине с винтовкой за плечом морячок в бушлате, без четко видимого лица, но рот был открыт криком, а форма новенькая, широкие клеши, металлические пуговицы; пулеметные ленты опоясывали грудь крест-накрест, и во всей фигуре его одержимость.
– Вставай! Ты уже спишь два часа!..
Его потрясли за плечо, и он открыл глаза, еще ничего не понимая. Был день к вечеру, солнце перед закатом освещало девятиэтажный дом напротив. Жена стояла около тахты и трогала его за плечо.
– Вставай же! Тебе пора…
«Да, нужно встать, я сейчас встану, – подумал он. – Я устал и лег после обеда… Но откуда тот морячок семнадцатого года в городе?.. Сел он или не сел в машину?»
Он понимал, что ему снился сон, что это нереальность, которая исчезнет, едва он стряхнет сонное оцепенение, но ему непреодолимо хотелось узнать, что будет с морячком, – и снова его окунуло в дремотное забытье, и все вернулось к нему: так же грузовая машина въезжала под мост, врезанный в насыпь, опять бежал к грузовику одержимый морячок в новом бушлате, опоясанный крест-накрест лентами…
– Вставай же, ты не будешь спать ночь! Ты просил разбудить…
Это был голос жены, и там, где ее голос, – комната, – все в ней казалось раздражающе привычным: и люстра, и закатные стекла в окнах соседнего дома.
Расслабленный сном, он сидел на тахте, открыв глаза, быстро говорил: «Сейчас-сейчас», – но все так же его тянуло туда, в загадочность сна, где морячок бежал к машине, а он должен был узнать, что с ним дальше, и ожидание приносило ему непроходящее удовольствие.
«Странно… – подумал он. – Я ощущаю сон и одновременно комнату, голос жены, время перед вечером, но что во сне дает мне какое-то наслаждение покоя, забвения, и не хочется просыпаться. Да, я думаю и понимаю, что это сон, что нужно вставать, – и не могу, не хочу проснуться. Что же мне приснилось: то время, в котором я никогда не жил?»
Фраза
Видимо, потому, что пришлось отказаться от правки в верстке (перелив абзацев, возможное опоздание журнала), мне каждую ночь снится, будто я правлю и никак не могу выправить текст до конца.
Странное дело – передо мной до ясновидения появляется одна и та же сложная фраза, с периодами, с деепричастными оборотами, однако с явным и неуловимым изъяном в построении, в мысли ее.
Эта фраза на левой полосе верстки непрерывно повторяется в моем сознании – и я правлю ее, переставляю слова, вычеркиваю, ищу синонимы, меняю знаки, но неточно, без удовлетворения, и неисправленная фраза вновь появляется перед глазами, как механическое и повторяющееся наказание.
Я просыпаюсь в изнурительной растерянности и пытаюсь подробно восстановить по памяти эту фразу, мою пытку.
Но – не могу вспомнить… Такой фразы, которая выпукло видна была во сне, нет в романе. Ее создало продолжающее работу неуспокоенное воображение, создало – и мучает меня в забытьи уже не первую ночь.
Часы
– …В пять проснулся, луна против окошка, жена спит. Туда-сюда повертелся, опять лег – и тут такой сон непонятный в голову полез… Ну надоел, понимаешь ты, этот сон. Будто на работу я пришел, как и полагается, к семи часам, все нормально, а уже в цехе пощупал карманы, глядь – часы и деньги забыл в пальто. Пошел назад, а в раздевалке монтажники какие-то незнакомые. Смотрят на меня, понимаешь ты, и не узнают. И раздевалка вроде не наша. Уборщица говорит: «Идем, покажу тебе раздевалку». И повела – через какие-то поля, леса. Ну, идем и идем. Все незнакомое: лес, поля вечерние. Ни души нигде. Потом нашли часы на дороге. Поднял я их и снова в грязь уронил. Жалею, циферблат вытираю. Потом назад идем, а навстречу – рабочий знакомый. Я ему: так и так, мол, часы искал. А он: ничего, в ночную смену пойдешь. Ну до того, понимаешь ты, надоел этот сон, сам чувствую, что надоел, а проснуться не могу. Вытираю циферблат, поднес часы к уху: идут. Во сне слышу, что идут. Надоел сон!
Она приснилась
Рассказ режиссераОна приснилась мне в подвенечном платье, какие никто тогда не носил. Она стояла, с опущенными глазами, тени ресниц были видны на щеках. Я рядом с ней посреди московского двора, а вокруг суетились, бегали испуганные люди, безголосо кричали, задирали головы к небу – низко над крышами партиями шли прямо из зарева бревнообразные самолеты.
Ознакомительная версия.