«Клянусь, я не стрелял! И даже не видел, как там бросали в яму окровавленных женщин, мужчин и детей». Пока остальные солдаты пошли взглянуть на это зрелище, он вбежал в первый с виду зажиточный дом, в пропитанную теплым запахом кушаний кухню, где на плите в кастрюле клокотала вода и тесто для блинчиков длинным языком вытекало из горшка. Ненависть, кровь, смерть. Нет, это его не интересовало. Он думал в эту минуту о мирном будущем, о своем ремесле. О золотых коронках своих клиентов. Только потому он открывал шкафы и комоды, только потому взломал штыком замок найденной под бельем шкатулки. В ней лежал медальон в виде сердечка, дукат на ленточке и часы. О ком он думал при этом? О семье, о Грете, о Вилли, о Марихен, о своей семье, которая также пострадала от войны; затем связал в узел наскоро выброшенные из шкафа вещи — скатерти, наволочки, белье. Так или иначе, говорят, все это сожгут. Он вовсе не думал мстить тем, кто умирал в каменоломне. Он действовал из соображений чистой целесообразности. Для своей семьи. И когда он уже выбегал из дома, унося набитый ранец, ему случайно бросилась в глаза эта забавная куколка, лежавшая в коридоре между дверями. Он чуть не наступил на нее, нагнулся, с умилением вспомнил о Марихен и сунул куколку в карман. У кого она выпала из рук? Ну, конечно, у одной из тех, кого сейчас там… В каменоломне еще стреляли. Приказ нужно выполнять. Когда вещи были собраны и погружены, солдаты полили бензином полы и деревянные лестницы. Тяжелая работа в такой душный июльский день стоять на карауле среди пожара, когда огонь вздымается над кровлями. И в памяти встает каменоломня да зеленый откос. А над ними вырастает мираж домов, сгоревших дотла, раскидываются ветви срубленных деревьев; давно умерщвленная жизнь, как призрак, протягивает руки к живущему. Кто заманил меня сюда? — беззвучно кричит он сам себе и знает: это сделали мертвецы. Те, из каменоломни. Шофер уже окончил ремонт, он шарахается, увидев побледневшее лицо оберфельдфебеля, и в испуге спрашивает:
— В чем дело? Едем, что ли? Или дорога не та?
Только теперь Вилли в силах отвести взгляд от окружающей пустыни. Нет… Это… это… правильная дорога. И, словно подталкиваемый невидимыми руками, против своей воли, возвращается он на прежнее место рядом с шофером. Почему он не кричит, почему не приказывает повернуть назад, или хотя бы не просит, если не может приказывать? Нет, он молчит, молчит из страха. Из страха перед мертвыми, которые вышли ему навстречу к перекрестку, к тому самому желтому дому.
Едем! И они едут. Приближаются метр за метром. Вилли смотрит вокруг, ему бросается в глаза куст шиповника. Тогда он стоял весь в цвету. А дальше мужество окончательно покидает Вилли, он закрывает глаза, надеясь проскользнуть мимо этого страшного места. Считает про себя оставшееся до деревни число метров, жмурится, чтобы ничего не видеть. Двести. Теперь уже только сто. Резко скрипит тормоз, и машину сильно встряхивает. Вилли ясно, что сейчас они едут мимо каменоломни. Услышав, ругань шофера, он открывает глаза. Груда больших камней прочно загораживает дорогу. Те, позади, еще не знают, что теперь случится. Но Вилли Обермайер хорошо знает это. Теперь встанут мертвецы.
И он ясно видит, как над гребнем скалы поднимаются головы, одна за другой, видит очертания ружейных стволов, видит, как огонь и дым взвиваются над каменоломней, как ружейный залп летит навстречу автомобилю.
— Я не стрелял! Клянусь, я не стрелял! — вопит он в ужасе навстречу пулям, разбивающим стекла машины. Но страшные, черные, ненавистные мертвецы, которые уже никого не слышат, не услышат и его.
— У меня же семья! Ради бога, у меня семья!
А из бездны отчаяния, в помутившемся от ужаса мозгу рождаются последние слова:
— Я… я… я все верну…
Он захлебывается от звука собственного голоса. Пуля пробила в стекле над его головой круглую дырку. И хотя она впилась в дерево, не достигнув цели, страх убил оберфельдфебеля, как убила бы она.
Я прочитал об этом в газетах. В пустынной местности, где стояла чешская деревня, стертая немцами с лица земли, на дне старой каменоломни, старшей могилой чешских мучеников, укрылись в дни восстания партизаны. Неожиданным нападением они уничтожили машину с немецкими солдатами, бежавшими с фронта.
Все в Борковицах наверняка знали, что это сделал Иудал. Тогда, в ту окаянную зиму, снежную и лютую, жандармы и староста получили извещение, что в их районе скрывается убежавший русский пленный. Жандармский вахмистр Кудрна созвал, согласно приказу, всех мужчин в трактир Гойдара и прочитал им извещение с описанием примет беглеца.
— Вот вам, чтобы вы знали, — добавил он.
Ему не было надобности повторять, что укрытие беглеца карается смертной казнью. Через три дня после этого жандарм Соучек, проходя дозором по заснеженному полю, увидел крестьянина Иудала, пробирающегося между сугробами за гумно дома Берната. Несколько секунд Соучек ломал себе голову, почему этот гнусный субъект пробирается сюда такой трудной и необычной дорогой. Из любопытства он пошел по следам Иудала, но немного погодя заметил, что следов, собственно, двое: одни свежие и глубокие — следы сапог Иудала, другие — широкие, неясные, как будто оставленные ногами, обмотанными в тряпки.
И в этих расплывчатых следах он увидел розоватые пятна, как будто снег был запачкан чем-то красным. Смутное предчувствие возникло у Соучка. Он достал бинокль и посмотрел на деревню. Иудал уже стоял у забора Берната и, опершись на плетень, заглядывал в сад, а потом проскользнул мимо гумен в деревню.
Соучка бросило в жар. Сгоряча он собрался было бежать прямо к Бернату. Но потом решил, что все это — ерунда, что другой загадочный след принадлежит, вероятно, батраку Берната Лойзе, который возвращался этой дорогой из леса. И жандарм продолжал свой обход. Но, возвращаясь после обеда в жандармское отделение, он у самой опушки леса снова наткнулся на эти странные следы и повернул по ним обратно к сосняку в надежде, что они приведут туда, где борковицкие крестьяне собирали хворост. Но, пройдя минут десять, он остановился в испуге. Следы уходили в самую чащу. Соучек стал пробираться сквозь заросли и вскоре наткнулся на кучу сплетенных сосновых веток — обледенелое логово беглеца. Жандарм бегом бросился в деревню, проваливаясь в сугробы, скользя по льду. По-крестьянски кряжистый, он бежал грузно, дышал хрипло и прерывисто и все же бежал, что было мочи. Куда раньше? К Бернатам? Или в жандармское отделение? Блуза и рубаха пропотели на нем насквозь, пока он добежал до первых изб. Пожалуй, лучше сперва посоветоваться с Кудрной, — подсказала ему жандармская осторожность.
Штабной сидел у стола в полной форме, держа в руках шлем и уставившись на голую стену. Торопясь и захлебываясь, жандарм Соучек рассказал ему о своем страшном подозрении.
— Поздно уж… — произнес вахмистр после минуты молчания, показавшейся Соучку бесконечной.
После обеда в деревню примчался тюремный автомобиль с гестаповцами. В кладовке у Берната нашли русского, в сильном жару, ноги у него были все изранены. Забрали Берната, его жену, семнадцатилетнего сына Тонду и батрака. Раздетых, в деревянных башмаках, их прикладами погнали к машине.
Полгода Соучек и Кудрна молчали. Полгода то угасала, то вновь воскресала надежда, что власть немцев рухнет, прежде чем они примутся за Бернатов. В январе, когда немцев гнали от Сталинграда, все говорили: до Пасхи будет конец. Весной снова надеялись: крах наступит не позднее июля. А пока, несмотря на молчание стражников, в деревне назревала твердая уверенность: это сделал Иудал. Не кто иной, как Иудал. Когда пришло время жатвы, Иудал уже убирал урожай на полях Берната. Ландрат отдал ему конфискованную усадьбу. То, о чем шептались, получило неоспоримое подтверждение. В конце сентября пришел красный листок, который приказано было вывесить на доске объявлении. Четыре головы, такие знакомые и близкие, слетели с плеч. «За укрытие врага империи».
У обедни все женщины смотрели на пустую скамью, где обычно сидела жена Берната. Они, как живую, видели ее видели, как она слюнит пальцем страницы молитвенника, переворачивая их. А старик Бернат, казалось, по-прежнему ходил в сумерки по улицам, заглядывая в трактир, наклонялся над игроками, пахал клеверное поле на том берегу реки. Явственно представляли себе борковицкие жители все его жесты, слышали его голос, вспоминали разные случаи из его жизни с молодых лет до того злополучного январского дня. Луг Берната. Поле Берната. Лес Берната. В этих словах, ничего не говорящих жителям города, — для деревни, охваченной одним безумием, воплощались образы четырех убитых.
А когда Иудал стирал и уничтожал старые надписи на возах, бричке, телеге и прибивал вместо них новые:
«Карел Иудал — крестьянин, Борковицы», всем борковицким казалось, что каждый гвоздик, каждая дощечка отмечены прикосновением Берната. Вещи словно впитали в себя частицу души погибшего хозяина и служили более настойчивым напоминанием, чем красный листок, сорванный спустя две недели ветром.