— Что там у вас? — сухо спросил Макарчук, заметив, как мучнистая бледность покрыла лицо девушки. За сухим тоном начальника слышалась явно скрытая тревога. Он встал из‑за стола и быстро подошёл к Броне.
— Что вы? А! Не правда ли, удивительно? Этот рябый чёрт перехитрит самого дьявола! Эстмонта прикончил! Этак он, пожалуй, и сюда доберется.
«Рябый?» Не оставалось никакого сомнения — это он. Он жив! Какое счастье! А она в плену. Как дать ему весточку о себе? И в голове созрела смелая мысль: сообщать всё партизанам, быть их связной. Броня почувствовала, что иайдён смысл жизни: бороться за Родину.
— Продолжайте писать! — услышала она над собой голос начальника.
А он, шагая взад и вперёд по комнате, думал: «Почему так взволновалась девушка, увидев донесение Макея?»
— У меня голова болит, — солгала Броня, в тайне надеясь, что Макарчук, часто потворствующий ей, отпустит её домой к бабке Лявонихе.
— Пойдёте не раньше, как закончите печатать, с раздражением сказал он. — И предупреждаю: за разглашение тайны вы несёте суровую ответственность.
Броня поймала на себе холодный и колючий взгляд, синих глаз начальника. Ко ей уже не страшно теперь. Её жизнь безраздельно принадлежит им, людям, вставшим с оружием в руках на защиту поруганной отчизны. Муки, которыми здесь пугал её этот немецкий холуй, не остановят её. Если она и погибнет, то погибнет за свободу Родины. Ради этого стоит жить и бороться!
Всякий раз, когда приходилось писать донесение Макея или другого командира партизанского отряда, лицо девушки преображалось, пальцы бойко выстукивали по клавишам букв. Она радовалась победам партизан. И только один вопрос тревожил её: какой предатель передаёт всё это в полицию? Как дать знать об этом Макею?
Дома Броня поделилась своими тревогами с бабкой Лявонихой. Добрая старушка воскликнула:
— Э, моя голубушка! Есть о чём бядовать! Пиши, что надо — я донесу. Кто меня старую тронет?
И бабка Лявониха на другой же день отправилась на поиски Макея и его хлопцев.
В шалаше было совсем темно, когда дежурный подал команду на ужин.
— Ого! Дали храпака, — потягиваясь и хрустя суставами пальцев сказал Макей, вставая с постели. — Комиссар! Сырцов! Вставай. Во что ночь будешь спать?
— Чёрт! Какая‑то усталость, — спуская на соломенный пол ноги, прохрипел простуженным голосом Сырцов.
— Стареешь, комиссар, — засмеялся Макей, распаливая трубку–носогрейку и усаживаясь за столик. Он что‑то начал писать, а Сырцов, подтягивая на животе ремень, думал, что, может, он и вправду стареет: «Скоро стукнет тридцать. Как идут года!»
Даша подала жирный борщ в двух глиняных чашках. В эти же чашки она положила потом картофельное пюре и по две толстых котлеты.
— Жирно ты нас, Дашок, кормишь, — сказал, улыбаясь, Макей. — Это опасно. С жиру, говорят, люди бесятся.
— Товарищу комиссару надо поправляться. И Маша это говорит, а она — фельдшер.
У шалаша раздались голоса.
— Мне к самому, — слышался голос женщины, по-видимому, старой.
— К кому это «к самому»? — сурово допрашивал часовой.
— К Макею вашему, стало быть.
— Спит он, бабуся. Да как ты сюда попала?
— Как попала, не твоего ума дело, а до Макея ты меня, сынок, пусти.
— Не пущу! — упорствовал часовой.
— Что здесь такое? — послышался из шалаша голос Макея.
— Тут вот какая‑то бабуся до вас.
— Пусти.
В шалаш с шумом ворвалась женщина, одетая в рваную шубу и накрытая серой вязаной шалью.
— Словно енерал! Этот ирод не пущает, штыком грозит, — кивнула она в сторону часового.
Макей и Сырцов увидели перед собою старуху с маленьким жёлтым личиком, покрытым густой сетью мелких морщин, и очень бойкими живыми глазами.
— Что тебе, бабуся?
— Ты што ль Макей?
— Я.
— Меня зовут Лявониха, — отрекомендовалась старуха. — От одной красавицы тебе привет и вот тут еще писулька.
С этими словами старуха, не стесняясь мужчин, подняла одну из широченных юбок своих с бесконечным количеством складок и откуда‑то из шва другой такой же необъятной юбки извлекла лоскуток бумаги.
— От Брони? — и голос Макея дрогнул.
Комиссар, видимо нарочно, закашлялся и вышел.
— Как она? — сдержанно спросил Макей старуху, принимая от неё записку. Его охватило радостное волнение. — Ну, как она, Броня‑то?
Лявониха, не торопясь, стала рассказывать Макею и Даше о Броне, о гибели её отца, о том, как её насильно заставили работать у этого лютого зверя Макарчука. Даша, сидя на углу топчана, часто всхлипывала: «Как она, бедненькая, всё это выносит? Макей раздавил зубами мундштук трубки и со злостью бросил на пол.
— Любит она тебя, рябого лешего.
Спустя час в холодный шалаш вошёл комиссар Сырцов, счастливый, улыбающийся. Он только что провёл с партизанами беседу и сердце его ещё трепетало от тех высоких мыслей и чувств, которые широким потоком влились в него, когда он читал приказ Верховного Главнокомандующего.
Макей, не отрываясь от чтения, сказал Сырцову, что получил из Кличева донесение. «Знаю я эти «донесения», подумал Сырцов и что‑то кольнуло его в сердце. «Ужели завидую счастью своего друга?» И он печально улыбнулся.
Старуха, удобно устроившись на березовом чурбане, по–домашнему беседовала о чём‑то с Дашей. Сам Макей стоял, склонившись к мерцающей свечке. Он, видимо, уже не первый раз читал «донесение». Комиссар видел, с каким трудом удавалось Макею сдержать свою радость.
Макей находился в том душевном состоянии, которое присуще только людям, неожиданно обретшим счастье и по–настоящему ещё не верящим в него. Он вспоминал их последнее свиданье. Это было больше года тому назад. На ней было светло–голубое платье — легкое, как ветер. Золотистые волосы её, собранные сзади в пучок, были перехвачены роговым обручем. Они сияли под лучами июльского солнца. А какая она сейчас? Когда удастся встретиться с ней? Или она останется для него только мечтой, лёгкой и прозрачной, как песня?
— Почитай, комиссар, — сказал Макей, подавая Сырцову письмо Брони. Тот взял и присел к огоньку. Чувство какой‑то настороженности не оставляло его. Он мысленно уже обругал себя за болезненную подозрительность. В письме Брони было всё хорошо. И всё же Сырцов думал, а не подвох ли тут какой, не западня ли? Девушка писала, что немцы усиливают в Кличеве гарнизон, укрепляют каменное здание школы, что каждый день из Кличева в Бобруйск ездит мотоциклист с важными бумагами. Дальше она сообщала о том, что ей плохо и что Макей должен быть осторожен, так как кто-то передаёт в полицию все его донесения на имя подпольного райкома партии. В конце письма она сообщала, что к ним в Кличев едет глава Бобруйска Тихонович, сопровождаемый небольшим отрядом полицейских. Примерно 24–25 января они будут проезжать через деревню Устье и в урочище Большая Гребля партизаны могут сделать засаду.
— Ого! — улыбаясь, воскликнул Сырцов. — Да она вояка!
— А ты что думал, соколик! — сердито заговорила Лявониха, всё время наблюдавшая за Сырцовым, пока он читал письмо Брони.
— Я верю ей, — сказал Сырцов Макею, — но надо быть осторожным.
Макей почувствовал, как краска прилила к его лицу. Дрогнувшим голосом он спросил:
— Ты думаешь, она нам самим готовит засаду?
— Не исключена возможность, Макей, что она писала это письмо под диктовку врага. Когда человеку поджаривают пятки, он сам за себя уже не отвечает.
— Всё может быть, — упавшим голосом сказал Макей и замолчал.
По предложению комиссара решили сейчас же созвать всех членов партии и командиров групп. Вызвали Миценко. Он отвёл Лявониху в шалаш, где жили Оля Дейнеко и Мария Степановна. А в командирском шалаше начался военный совет. На нём решили, руководствуясь сведениями Брони Щепанек, устроить на пути Тихоновича засаду. Договорились пригласить на помощь партизанский отряд Игната Зиновьевича Изоха, бывшего директора Кличевской средней школы. Макей питал к нему глубокое уважение.
«Игнат Зиновьевич! — писал Макей Изоху, — в наши леса забежал матерый. Упустить нельзя. Обо всём расскажет вам наш гонец».
Письмо это утром вручили Петке Лантуху. С тех пор, как комсомольцы избрали его своим руководителем, ему часто давались подобные поручения. Комиссар и Макей дали ему необходимые указания. Выйдя из шалаша, Лантух подтянул поясной ремень, перекинул за спину винтовку и зачем‑то негромко свистнул. Резвый каурый скакун, привязанный к белому стволу берёзы, нетерпеливо бил копытом, взметая снежные комья. Лантух отвязал его, закинул через голову коня поводья и легким движением вскинул своё плотноё тело в самодельное седло, покрытое нарядно вытканной кодрой. Он направил каурого на тропинку и помчался по лесной дороге, не увидев печального взгляда Оли, которая украдкой пришла проводить своего друга. Ей жаль было Лантуха.