Маркус не сомневался в том, что появление нового оружия встревожит русских. Через какое-то время они непременно вышлют к своим подбитым танкам разведку. На всякий случай Циглер выделил штурмовое орудие, которое заняло позицию рядом с русскими тридцатьчетверками.
Через неделю у высотки появились два танка Т-34. Определить, в каком находился специалист, было нетрудно. Ясно, первая машина должна вызвать огонь на себя, а вторая — вести наблюдение за действием нового оружия. Значит, нужно было не упустить живым экипаж заднего танка.
Приказав отделению Лебера поохотиться за передовым танком, сам он по ходу сообщения стал пробираться к кустарникам с намерением выйти во фланг русской тридцатьчетверке-разведчику. Он нес два «фауста» да фенрих сзади тащил три. Пока Хохмайстер выбирал позицию поудобней, танки уже дошли до своих сгоревших машин. Штурмовое орудие открыло стрельбу. Крутясь, маневрируя, танки подняли такую густую пыль, что трудно было рассмотреть происходящее. Штурмовому орудию, кажется, удалось поджечь русского. Но второй зашел ему в тыл и ударил с близкого расстояния. Снаряд буквально развалил самоходку. Над люком приподнялся русский танкист, пытаясь разглядеть танк напарника, который горел за подбитыми машинами. Кто-то из фенрихов выстрелил из пистолета-пулемета, но не попал. Танк ответил пулеметным огнем.
С «фаустом» Хохмайстер кинулся к тридцатьчетверке. Граната что-то повредила внутри, но не зажгла машину. Маркус побежал за другим «фаустом». Пока он бегал, танкистам удалось завести двигатель. Дергаясь, танк добрался до канавы и застрял в ней. Мотор снова заглох. Хохмайстер прицелился в башню, где должен находиться боезапас. Однако выстрел получился неудачным — граната срикошетила.
На четвереньках по кустарнику Маркус подобрался к танку ближе, выстрелил по лобовому листу. Он не успел сомкнуть веки — луч огня от гранаты полоснул по глазам. Показалось, вспыхнул мозг. Зажав лицо руками, он уткнулся в землю, забил ногами от боли. Он слышал вопли поднявшихся в атаку фенрихов, пулеметные очереди из танка, чувствовал, как его тащили в укрытие.
— Не дайте танку уйти! — крикнул он, растирая слезящиеся глаза.
Когда его положили на пол дзота, он попросил прислать к нему Лебера. Приказание исполнили быстро.
— Слушаю вас, господин капитан! — раздался возбужденный голос старшего фенриха.
— Принимайте командование, Лебер. Только ради всех святых уничтожьте танк и никого из русских не выпускайте живым.
— Мы дырявим танк «фаустами», но он как заговоренный — не горит и не взрывается.
— Наверняка русские не взяли снарядов, а в баках мало топлива.
— Они отчаянно сопротивляются!
— Сколько осталось «фаустов»?
— Четыре.
— Расстреляйте все!
— Танки! Танки! — закричал фенрих, наблюдавший за полем в стереотрубу.
— Свяжитесь со штабом полка, — потребовал Хохмайстер.
На связи оказался Циглер.
— Господин полковник! Идут русские танки! У нас почти не осталось фаустпатронов. Отбиваться нечем!
В голосе Хохмайстера Циглер уловил отчаяние.
— Что с вами? Вы ранены?
— Я ослеп…
— Высылаю врача. А против русских бросаю трофейные «Матильды». Ничего другого у меня нет.
Врач промыл и осмотрел глаза, наложил черную повязку.
— Я буду видеть? — спросил Маркус.
— Мы немедленно эвакуируем вас в тыл. Это все, что могу сделать для вас, — проговорил врач. — В Германии, надеюсь, еще найдутся опытные окулисты…
В тот же день Циглер отправил Хохмайстера в Берлин. Его поместили в глазную клинику доктора Боле. Но ему не помогло искусство знаменитого окулиста. Сильное повреждение сетчатки глаз требовало длительного лечения и покоя. А покоя как раз и не мог обрести Маркус. Менялись страдальцы по палате — одних отправляли на фронт, другие выписывались слепцами, а он лежал в затемненном углу палаты с туго завязанными глазами и с внешним миром общался лишь через эбонитовый кружок наушника. В трескучих обзорах рейхсминистра Геббельса и доктора Дитриха он научился угадывать истинное положение на фронтах. Все чаще звучали грустные нотки о милой земле, за которую проливают кровь отважные сыны фатерлянда в горах Боснии, в песках Туниса, в холодной Атлантике, в снегах России.
Прошла слякотная зима.
В начале февраля 1943 года Маркуса навестил генерал-лейтенант Беккер. Поскольку лица дяди он видеть не мог, то взял в свои его костлявые, в распухших венозных жилах старческие руки. Этот жест тронул Карла. Прерывающимся голосом он произнес:
— Мне очень жаль тебя, Маркус… Ты так молод… Жизнь только открывалась перед тобой… Хотя…
Хохмайстер долго ждал продолжения, но дядя молчал:
— Что значит «хотя»?
— В несчастное время ты родился. Ваше поколение пролило и еще прольет столько крови, сколько не выпадет ни одному другому. Всю жизнь я работал на войну. Стрелял из «Берт» по Парижу, изобретал новые орудия… И вот теперь понял: бог не пустит меня даже до ворот чистилища.
Неожиданно в наушниках зазвучала щемящая музыка. Маркус прибавил громкость. Стало слышно всей палате. Оберлейтенант-сапер на дальней койке оттянул с уха повязку.
— Это Сталинград, — прошептал Беккер. Маркус почувствовал, как дрогнула в его руке рука генерала.
Диктор Мартин Зелле, знакомый по победным сводкам с фронтов, надтреснутым голосом объявил:
— Передаем правительственное сообщение. Слушайте все!.. В Сталинграде, в городе, где в течение полугода решалась судьба Европы, героически погибла шестая армия вермахта. Ее солдаты дрались до конца. Они знали: от них зависела судьба всего фронта, безопасность их родины… Третье, четвертое и пятое февраля объявляются в Германии днями траура…»
— Насмешка судьбы! — с опасным злорадством изрек Беккер. — Тридцатого января тридцать третьего года нацисты пришли к власти. Ровно через десять лет день в день агонизировала их самая лучшая армия…
— Но сегодня второе февраля, — проговорил Маркус, чтобы прервать рискованно нависшую тишину.
— Она погибла тридцатого января! — громко произнес Беккер, как будто эта дата имела какое-то роковое значение. — Просто фюрер не пожелал омрачать свой юбилей и только сейчас приказал передать весть о разгроме. Дольше скрывать не имело смысла.
— Это тяжелое поражение? — глухо спросил Маркус.
Беккер наклонился к его уху:
— Это начало конца. Больше Германия никогда уже не поднимется. Она покатится к бесславной смерти.
— А новое оружие? А мой «фауст»?
— Прости за откровенность, но твой «фауст» может оказаться мальчишеской рогаткой против танковых лавин русских. — Беккер осторожно высвободил свою руку из рук Маркуса. — Я слышал, твой помощник Айнбиндер продолжает работу над усовершенствованием фаустпатрона?
— Тешу себя надеждой.
— Врачи обещают вернуть зрение?
— Полагаюсь и здесь на талант доктора Боле.
Беккер глубоко вздохнул, распрямил занемевшую спину:
— Мне пора. Прощай, Маркус…
На другой день в госпиталь приехала фрау Ута. Сдержанно она объявила, что вечером в своем домашнем кабинете генерал застрелился. Прибежавшие гестаповцы опечатали все его бумаги, в том числе письмо, адресованное ему, Маркусу.
— Кажется, я понял дядю Карла, — проговорил Хохмайстер и порывисто отвернулся к стене.
15Особенно тяжело было по ночам. Ослабевало действие морфия, откуда-то изнутри, из глубин живых клеток приходила боль. Стонал, метался не один Павел. Казалось, не только люди, но и само огромное многоэтажное здание мучилось тоже. Клевцов боролся с искушением позвать сестру. Сердобольная сестра, замученная от непосильной работы, недоедания, своих домашних забот, наверное, уступила бы, сделала укол вопреки строгому запрету врача. Но Павел не смог бы простить себе своей слабости. Стиснув зубы, вытирая здоровой рукой холодный пот со лба, он молча боролся с изнуряющей болью.
Он пытался думать о чем-то светлом, легком, отвлекающем от мучений. И тогда перед глазами вставала Нина — стриженная под мальчика, с большими доверчивыми светлыми глазами, крылатыми бровями, округлым, как у ребенка, лицом. Она приходила ровно в одиннадцать каждый день после врачебного обхода и занималась с ним два часа. Уроки немецкого отвлекали от болей и нерадостных мыслей. Однажды Павел спросил, чем она занята в другое время? Нина удивилась:
— Я же преподаю в академии и еще веду спецкурс. Разве не знаешь?
— Какой спецкурс?
Нина промолчала. Значит, она делала нечто такое, о чем лучше не говорить.
На какое-то время образ жены размывался, терялись ее лицо, легкая маленькая фигурка. А боль все сильней, яростней рвала тело… Павла охватывала тревога, чуть ли не паника. Неужели бодрые слова врачей, визиты Ростовского, Нины — всего лишь дань той деликатности, какая возникает у людей, когда они видят изуродованное лицо и делают вид, что не замечают уродства? Неужели раны настолько серьезны, что его комиссуют и он никогда не вернется к боевой работе?..